Или как мой завод попал в иной мир где нет людей?! - Monsieur Ilya
Саныч сунул мне на дорогу банку своего пива, заткнутую тряпкой, и велел отдать её Хёгни в первый же вечер. Хёгни, сказал он, чужого пива не пьёт. А ему, Санычу, надо знать, что Хёгни скажет.
Гоша на опоре приподнял голову, посмотрел нам вслед и лёг обратно. Кол под опорой стоял пустой: следующую овцу Торке обещал через пять дней.
Сани Хёгни стояли у тракта с рассвета. Двое саней, на каждых по лошади, и на передних уже лежал его товар под рогожей: кирки, лопаты, пешни, всё, что его артели зимой накопали на продажу. Наши мешки легли на задние. Восемь мешков гвоздей, ящик болтов с гайками на показ, ещё один ящик, маленький, с двенадцатью скобами, которые Стас резал два вечера. И тетрадь Славика. Её он держал за пазухой, в ящик класть отказался.
Хёгни взял за дорогу три марки на троих и за сани ничего.
– Сани мои всё равно идут, – сказал он. – С вас за то, что вы в них сидите.
Гать встала крепко.
Я представлял себе мост из брёвен, а увидел поле. Белое, гладкое, до самого леса на той стороне, и по полю в снегу шла колея, по которой шли сани до нас и будут идти после. Под снегом было болото. Летом, сказал Хёгни, сюда не заходит никто, и даже зверь идёт в обход. Зимой болото промерзает на локоть, и дороги лучше не бывает.
Шли по восемь часов в день. Ночевали на постоялых дворах, которые стояли вдоль гати через день пути, и каждый двор был похож на прошлый: длинный дом, в доме печь, у печи лавки, на лавках спят. Кормили кашей с салом. Брали по полрезани с головы. Каждое утро впереди нас по белому полю уже тянулись чужие сани, и каждый вечер сзади подходили новые, и на дворах к ночи становилось тесно. На торг ехал весь Кряж.
Гвоздь оказался местом, где гать упиралась в скалу, и в скалу был вбит железный костыль в руку толщиной, старый, почти чёрный. От него дорога поворачивала на север. Хёгни сказал, что костыль этот стоит тут столько, сколько стоит гать, и что вбили его не дворфы.
Стас потрогал костыль рукавицей и ничего не сказал. Я тоже. Тонкий шов на тракте и железо, которое не ржавеет тысячу лет, стояли у нас в одной тетради, у Стаса, на одной странице.
Банку Саныча я отдал Хёгни в первый вечер, как было велено. Он понюхал, отпил, подержал во рту и проглотил.
– Скажи ему, молодое, – сказал он. – Скажи, через год будет пиво.
Больше за всю дорогу он из банки не пил, но и никому её не отдал, и на восьмой день я видел, что она у него в санях под рогожей, почти полная.
Вечерами Хёгни рассказывал про торг. Делать всё равно было нечего.
Торг в Вагге идёт четыре дня. В первый день никто ничего не продаёт. В первый день на площади ставят стол, за стол садится гильдия, и старшины рядов приносят к столу свою меру. Пуд, палец, ладонь, локоть. Гильдия кладёт каждую рядом со своей и говорит, сходится или нет. Если не сходится, меру отправляют в переплавку. Ряд берёт новую у гильдии и платит за неё.
– А если у кого-то своя мера и он её к столу не несёт?
– Тогда он торгует с руки. У ворот. Или не торгует.
– А сколько гильдия берёт за новую меру?
Хёгни посмотрел на меня долго.
– Сколько скажет, – ответил он.
Славик в тетради записал: мера за меру, цену назначает тот, кто меряет. Подчеркнул два раза.
Про клан Хорн Хёгни рассказывал неохотнее. Старый Хорн стоит выше Вагги, в горе, и живёт с руды и с кузни. Князь старый, крепкий, без уха. Дочь в кузне с малолетства, и в клане говорят: считает она быстрее отца. А отец считает быстрее всех.
– Замуж не идёт, – сказал Хёгни. – Девяносто два. Говорит, ей некогда.
Стас хмыкнул, посмотрел на меня и ничего не сказал.
На шестую ночь я вышел из постоялого дома на мороз. Было тихо, мороз стоял такой, что снег под ногой пищал. Над гатью висела луна, полная и белая, и поле под ней было видно до самого леса. Славик вышел следом, постоял рядом и сказал, что Саныч сейчас сидит у щитка и смотрит на стрелку, и что он отсюда это видит.
– Врёшь, – сказал я.
– Вру, – согласился он. – Но сидит же.
[ image54 ]
На восьмой вечер Славик спросил Хёгни, сколько лет гильдия сидит за этим столом.
– Всегда, – сказал Хёгни.
– А Дреск?
– Сорок лет. До него его дед. А ещё до того я не помню. И никто не помнит.
Вагга стояла в котловине между двух гор, и дым над ней мы увидели за полдня до самого города.
Кузнечный город. Тут я понял это слово. В Бочках над крышами стояло двадцать дымов, здесь их было не счесть, и все с одной стороны, с подветренной, где тянулся кузнечный конец. Стук оттуда шёл густой, многоголосый, и не прекращался даже когда мы въезжали в темноте.
Жора встретил нас у ворот. Ждал с полудня, сказал он, и мы ему за это не должны.
– Клан приехал, – сказал он, пока мы слезали. – Сам. Не приказчик. Дочь князя.
– Двести болтов дошли?
– Дошли. Она их привезла с собой. Мешок. Спрашивала, когда вы будете. Я сказал, завтра.
– Что ещё спрашивала?
– Всё, – сказал Жора. – Сколько вас. Кто старший. Какой у вас дракон. Какой у вас уголь. Я ей сказал, что мне за это не платят.
– А она?
– Она заплатила.
Он развёл руками и не стал делать вид, что ему стыдно.
Ночевали у Жоры, в торговом доме, в комнате над складом. Внизу, в общей зале, пили до полуночи, и пол у нас под ногами гудел от голосов.
Стас спустился за кипятком и вернулся не сразу.
– Про нас говорят, – сказал он. – Внизу. Не знают, что мы тут.
– Что?
– Что в Ржавом Доле живут безбородые. Что у них дракон, который носит им овец. Что окна у них горят всю ночь и свет не дрожит.