Лекарь Фамильяров. Том 17 - Александр Лиманский
— Нуклео… — повторил Гольдман.
— Лимфу Ядра. Ту, которой Ядро само себя смазывает. Берут её, пока Ядро не погаснет.
Гольдман стоял неподвижно. Ласточка у его ног, почувствовав, что хозяин замер, подняла голову и ткнулась клювом ему в колено. Он не заметил.
— А чтобы они быстрее попадали к фонду, — продолжал я, — по отловам ходит зверь и заражает брошенных паразитом. Зверь болеет, его быстрее списывают, и фонд его быстрее забирает. Этот зверь сидит сейчас у меня в туалете. Его сегодня ночью прислали в зал к Ветшеву, это специалист что занимался всем этим, но он на нашей стороне. Зверь заразил енота и лису. Антидота больше нет.
Я договорил и замолчал. Мне больше нечего было говорить, всё остальное было в его лице, и я смотрел туда.
Гольдман медленно, держась рукой за край стола, опустился на табурет у стены. Табурет был низкий, колени у него оказались почти на уровне груди. Он сидел так, в длинном пальто, с шарфом, сползшим с плеча на пол, и не поправлял его. Ласточка подобрала шарф клювом и положила ему на ботинок.
— Сколько? — спросил он.
Я ждал другого вопроса. Я ждал, что он спросит, откуда я знаю, или что теперь будет с его репутацией, если всплывёт, чьи деньги стояли за фондом. Знай он про фонд, спросил бы о себе. Гольдман спросил о зверях.
— Сколько живых? — уточнил он. — Которых вы вытащили.
— Девять первых, они у меня в стационаре на карантине. И ещё сегодня утром привезли из зала всех, кого можно было везти. Енот, лиса и двое с катетерами остались там, их нельзя везти.
Гольдман кивнул, глядя в пол. Он кивал долго, несколько раз, будто считал что-то про себя и сбивался.
— Я дал им денег два года назад, — сказал он, не поднимая головы. Говорил он без вводных, коротко, и голос у него был ровный и тусклый. — Через управляющего. Мне показали устав, показали отчёты. Сайт, фотографии. Молодые собаки, кошки, весёлые, с бантиками. Каждый квартал присылали письмо. Сколько забрали, сколько пристроили, сколько потратили. Я нанял своего человека специально для проверок фонда, он каждый квартал ездил к ним и всё было в порядке. Впрочем, с ним будет отдельный разговор.
Он поднял голову и посмотрел на меня.
— Я не знал. Вы мне можете не верить. На вашем месте, скажем так, я бы тоже не поверил. Но я действительно не знал.
Я ему верил. Слова Гольдман умел подбирать лучше всех, кого я знал, и сейчас, сидя на табурете с шарфом на ботинке, мог подобрать их так же хорошо. Только он перестал их подбирать. Уже две минуты он говорил без «голубчика» в середине фразы и без «вы не находите» в конце. Он сидел с коленями у груди и ни разу не попробовал сесть удобнее.
И он первым делом спросил, сколько живых.
— Я вам верю, Давид Маркович, — сказал я.
Он помолчал, глядя на меня снизу вверх. Потом опёрся о колено, встал, подобрал с ботинка шарф и, не отряхивая его, перекинул через плечо.
— Покажите мне их, — сказал он.
— Кого?
— Ваших спасённых. Всех. Я хочу их видеть, — Гольдман застегнул пальто на одну пуговицу, ту, которую чуть не оторвал. — Я два года читал про них письма. Я хочу посмотреть хотя бы на одного живьём, Михаил Алексеевич. Это немного, я понимаю. Но это первое, что я могу сделать, никому не позвонив.
Я посмотрел на Ласточку. Ласточка смотрела на браслет.
— Грифона оставьте здесь, — сказал я. — В стационар её нельзя, там карантин. Екатерина Андреевна за ней присмотрит.
— Ласточка, — Гольдман наклонился к ней. — Посиди. Я скоро.
Ласточка посмотрела на него, потом на дверь и легла под стол, положив голову на лапы.
Я открыл дверь процедурной и позвал Смолину. Она вышла из ординаторской сразу, будто стояла за дверью, и, увидев лицо Гольдмана, ничего не спросила.
У двери стационара нас ждала Ксюша с двумя масками и двумя парами бахил.
— Михаил Алексеевич, маски, — выпалила она. — И бахилы. Там карантин.
— Давид Маркович, надевайте, — сказал я.
Я открыл дверь, и мы вошли.
Стационар с утра не стал просторнее. Клетки стояли в два ряда вдоль обеих стен, на полу и на полках, одна над другой, и проход между рядами оставался такой, что вдвоём мы в нём не поместились. Я шёл первым, Гольдман за мной, боком, придерживая полы пальто, чтобы не задеть клетки.
Старики лежали каждый в своей клетке. Седой пёс, отвернувшийся утром к стенке, поднял голову и посмотрел на нас мутными глазами. Остальные из девятерых почти все спали. Звери из зала, новые, на второй ступени, были беспокойнее. Они ворочались, вставали и ложились, кто-то поскуливал, и каждый провожал Гольдмана взглядом, пока тот шёл мимо.
Гольдман шёл медленно. У каждой клетки он останавливался и смотрел на зверя, а я называл кличку, если она была, и рассказывал, что с ним было, когда мы его забрали.
— Этот с шестого отлова, из первых девяти. Ядро у него было разогнано так, что сердце не выдерживало. Эту привезли сегодня из зала, она на второй ступени, к вечеру проверю, держит ли. Этот первые сутки не ел. Сейчас ест.
Гольдман смотрел и молчал. В маске его лица я почти не видел, только сухие и внимательные глаза поверх неё. Он смотрел на зверей как заводчик: на шерсть и на то, как зверь держит голову. Я видел, что он замечает всё, что заметил бы я.
У дальней стены он остановился и долго смотрел на две клетки, поставленные одна на другую. В нижней лежала старая собака, и ей приходилось лежать, поджав лапы, потому что вытянуть их было некуда.
— Им тесно, Михаил Алексеевич, — сказал он. — Они живут у вас друг на друге.
— Живут, — согласился я.
— Так нельзя.
— Нельзя, — сказал я. — По всем правилам нельзя. По правилам старых зверей на карантине держат отдельно, каждого в своём боксе, с выгулом. Боксов у меня нет. Есть стационар, заставленный в два ряда, занятый изолятор и туалет, в котором сидит хорь.
— Почему вы не отдали их в надзор? — Гольдман повернулся ко мне, задев полой пальто верхнюю клетку. — Там есть боксы. Там есть, скажем так, штат.
— Потому что надзор их изымет, — сказал я. — По закону это изъятые животные без документов, из незаконного содержания. Их поставят в очередь на решение. Решение будут принимать две недели, может, месяц. Пока