Шестимерный - Артём Полевой
Я лежал и слушал, как одиннадцатилетняя девчонка расписывает мне жизнь своей мечты, и еле сдерживался, чтобы не спросить то, что меня волновало.
"Веся, ты давно знаешь?"
Четыре слова, и я бы точно успокоился, но я так и не спросил.
— Понял? — сказала она.
— Понял.
— Ну и спи тогда.
Она заснула первой, а я ещё долго лежал и слушал, как у меня за спиной выравнивается её дыхание.
* * *
Утром приехали телеги, и всё закончилось очень быстро. Три недели тянулись как не знаю что, а само по себе действо заняло минут двадцать.
Смотреть вышла вся улица. Староста выкатился первым, поздоровался с Тхорном за руку и минут пять что-то ему втолковывал: про дорогу, про мост через Лозу, про то, что если понадобится постой, то милости просим. Тхорн слушал вежливо и кивал.
Потом он подошёл к матери.
— Тёплое у девочки есть?
— Кожух есть.
— Не годится. Нам месяц до столицы ехать.
Мать промолчала. Тхорн обернулся и сказал что-то одному из своих, тот сходил к телеге и принёс плащ — мужской, конечно, но большой и толстый.
— Теперь он твой, — сказал Тхорн. — Закутайся и сиди спокойно.
Веся держалась. Держалась, когда прощалась с девчонками и каждой говорила что-то смешное, держалась, когда мать поправляла ей ворот и целовала, держалась, когда отец присел, взял её лицо в обе ладони и, приложившись лбом об её лоб, ничего не сказал.
Ко мне она подошла последнему и присела на корточки.
— Ну? Помнишь, что обещал?
— Помню.
— Смотри у меня!
И щёлкнула меня по носу, как всегда, потом залезла в телегу, села и помахала всем сразу — весело, размашисто, как машут с корабля, отправляющегося в кругосветное плавание. Тхорн сказал что-то возчику, и телега тронулась.
Вот тут её и прорвало.
Телега успела проехать шагов десять перед тем, как у Веси разом переменилось лицо, будто с него содрали маску. Она рванулась вбок, к самому краю телеги, и закричала.
— МАМА!!!
Никогда она её так не называла — "мам", "мамка" было, но не так, а сейчас орала так громко, что один из мужчин придерживал её за плечо, не грубо, просто чтобы не вывалилась из телеги.
Мать не сдвинулась с места.
Я смотрел на мать пристально — она не побежала, не крикнула и даже руки не подняла, так и стояла посреди улицы, чуть повернув голову, и лицо у неё было белое, как смерть. Она простояла так, пока телеги не скрылись за поворотом у мельницы.
А я побежал.
Снова, как и с истерикой немногим раньше, решения я не принимал, оно как-то само вышло: в какой-то момент оказалось, что я уже несусь босиком по холодной весенней грязи, что улица кончилась и я уже резво несусь по дороге.
Телеги шли медленно, и я их почти догонял, и наверное бы догнал. Проблема была только в том, что пятилетний задохлик, который ещё и каждое утро выжимает из себя ману до состояния полного изнеможения, как правило, бегает недолго.
Какое-то время я продержался, а потом ноги подкосились, я упал плашмя, проехался лицом по мёрзлой глине и остался лежать, потому что встать не было сил. Из носа струйкой побежала кровь.
Я лежал и выл. Не орал от злости, как тогда во дворе, а именно выл, уткнувшись в грязь, хотя смысла в этом не было никакого: телеги ушли уже шагов на сто.
Один раз я поднял голову.
Тхорн сидел в задней телеге, лицом вперёд, и смотрел прямо на меня. Мы так и смотрели друг на друга секунд пять: он — чистый, прямой, с сумкой на коленях, я — в грязи посреди дороги, с разбитым лицом. Наверное, стоило быть осторожнее, потому что я смотрел на него не как пятилетний. В моём взгляде смешались обиды на всё — на мать, на отца, на самого себя, и наконец на жизнь. Только на Весю я обижаться просто не мог.
Однако Тхорн даже не поморщился. Он лишь вынул свою книжечку и что-то в неё записал.
А вскоре телега уже ушла за поворот.
Обратно я шёл долго, босиком, вытирая нос рукавом, и где-то на полдороге вспомнил про зайца.
Не знаю, почему именно тогда: в голове было пусто, вот туда и полезло что попало. Я вспомнил, что берёзовый заяц с одним глазом теперь живёт на дальнем конце улицы у какой-то девчонки, которую я даже не знаю по имени.
И у меня появилось дело.
Домой я не пошёл, а свернул к дальним дворам и нашёл её. Звали её (информацией снабдила проходящая мимо знакомая) Липа, было ей года четыре, и когда я подошёл к их дому, она как раз сидела на завалинке и возила этого зайца по земле.
— Отдай.
— Не-а.
— Он не твой, — просопел я.
— Мне Веся подарила!
Тут возразить было нечего. Я походил вокруг неё кругами, посопел и в конце концов вытащил из-за пазухи свой нож — деревянный, отец выстругал мне его весной, чтобы я не лез к настоящим, и я его, между прочим, очень любил.
— Меняемся.
Конечно, от такого предложения не отказываются, даже девчонки. Липа взяла нож, повертела его для вида, и отдала зайца.
Дома я отковырял за печкой доску пола, которая и так шаталась, сунул его в щель и закрыл, никому ничего не сказав.
* * *
Изба стала больше.
Она не изменилась ни на вершок — та же лавка, та же печь, тот же угол, где сохли травы, — просто её вдруг стало слишком много. Веся занимала места на троих: она топала, орала, хлопала дверью и постоянно тащила со двора то щенка, то лягушку, то Милошеву сестру. А теперь стало слышно даже, как в сенях капает с крыши — раньше шума было слишком много, чтобы дать место такому тихому звуку.
Отец начал уходить в лес чаще и возвращаться позже. Один раз он вернулся среди ночи, я слышал, как он возится в сенях, а утром на столе лежал заяц — настоящий, битый, здоровенный.
— В такую пору мясо жёсткое, — сказала мать, — И сколько ты за ним ходил? Месяц бы подождал, и дюжину таких принёс бы!
— Знаю.
— Так чего ходил?
Он не ответил.
А я перестал разговаривать с матерью.
Это была подлость, я понимал это уже в первую неделю, но остановиться не мог.
Сцен я не устраивал, я вообще ничего не устраивал — я просто с ней не разговаривал.
— Тиш, поешь.
Молчу и сажусь есть.