Шестимерный - Артём Полевой
Милошу, сыну старосты, она между делом сообщила, что вернётся через семь лет и обязательно вылечит его от глупости, и он обиделся так, что не разговаривал с ней до самого отъезда. Со старшей дочкой нашей соседки она подралась, когда та ляпнула, будто Весю берут не за её талант, а потому, что столичным прынцам нужны простые деревенские девки. Вцепилась ей в косу так, что разнимать пришлось вшестером.
Первое время к нам в избу вся деревня ходила как на праздник. Приносили кто пирог, кто мёду, кто моток ниток, садились и по часу разглядывали Весю — так, будто она уже была не деревенской, вытянувшей счастливый билет, а уже столичной дамой, а у нас чисто проездом. Впрочем, родители были не особо против, ибо подарки были достаточно весомые.
— Ты, Ясна, гляди, — говорила Кузиха. — Двадцать два серебром. Мой-то остолоп за всю жизнь таких денег не видывал.
— Может, и не видел, — соглашалась мать.
— Свезло тебе.
— Действительно.
Мать всем отвечала одинаково — коротко, ни с кем не споря и ничего никому не обещая, так что к концу второй недели ходить люди перестали.
На второй неделе Веся начала раздавать свои вещи.
Имущества у неё было немного, но своё она всегда берегла: слегка поломанный костяной гребень, доставшийся от бабки, синяя лента, которую она за всю жизнь надевала раза четыре, и заяц. Заяц был лучшей вещью, что у неё имелась, — отец выстругал его из берёзы, когда ей было пять, уши откололись почти сразу, глаз остался один, нацарапанный, зато зад вышел такой толстый, что заяц стоял и не падал, на какую поверхность его не ставь.
Гребень она отдала Кузихиной средней дочке, ленту — Милошевой сестре, а зайца утащила куда-то на дальний конец улицы.
— Ты чего раздариваешь? — спросил как-то я.
— А зачем мне?
— Ну… Как зачем…
Я не нашёл, что ответить.
— Мне там всё новое дадут, — сказала Веся, — Чего я поеду со всяким деревенским барахлом? Засмеют же!
Сказано это было очень бодро, и я стоял и смотрел ей в затылок, пока она возилась с узлом, в который собирала одежду.
В детдоме, когда кого-то забирали в семью, он вещи не раздавал, а наоборот сгребал всё своё в кучу, до последней ручки, потому что "своё" — это единственное, что выделяет тебя из серой массы других сирот.
Отец пропал на два дня.
Ушёл утром с рогатиной, сказал, что до Гнилиц и обратно, и не вернулся ни к вечеру, ни на следующий день. Мать про него не сказала ни слова, только зачем-то выходила на крыльцо — раза четыре за вечер.
Он пришёл на третье утро, пьяный.
Я в жизни не видел его пьяным и сначала даже не понял, что с ним такое. Он не орал, не буянил и ничего не бил, просто сел на крыльцо, не дойдя до двери, и остался там сидеть — здоровенный, сгорбленный, с повисшей головой. От него несло кислятиной, а вид у него был не злой даже, а какой-то беспомощный.
Я вышел и сел рядом. Мне было пять лет, я ему был по колено и понятия не имел, что в таких случаях делают мелкие дети. Не начну же я ему пояснять, что для Веси этот путь гораздо лучше, и всякое другое? Поэтому просто решил посидеть.
Он помолчал, потом положил мне на голову руку — тяжёлую, между прочим, как полено.
— Тиш.
— Ага.
— Я ведь ничего не могу сделать…
И всё, больше он ничего не сказал, а я не ответил, потому что он был прав. Так мы и сидели, пока мать не вышла и не увела его в дом.
* * *
Подъёмные Тхорн привёз в холщовом мешочке — двадцать две монеты серебром, крупные и тяжёлые, с профилем короля, которого я до тех пор в глаза не видел. Мать высыпала их на стол при всех: при отце, при Весе, при мне.
— Один. Два. Три.
Считала она ровно, не спеша шевеля губами. Отец сидел напротив и смотрел в стену, Веся стояла у печи и ковыряла ногтем побелку.
— Двадцать один. Двадцать два.
Потом сгребла монеты обратно в кучку и пересчитала заново, с самого начала, вслух, до двадцати двух.
Если бы она в тот момент заплакала, всем стало бы легче, включая её саму. Но она молча ссыпала их в мешочек и убрала в глиняный горшок под печью, туда, где стоял такой же горшок с крупой.
— Ложитесь, — сказала она. — Завтра рано вставать.
Отец так и сидел, глядя в стену.
— Ясна, — пробормотал он.
— Что?
— Ты их не трать пока.
Мать вытерла руки о передник.
— Не собиралась.
Тогда я решил, что она просто боится, как бы не украли. У нас в Лозе вообще не крали, но таких денег в деревне отродясь не видели, и осторожность казалась разумной.
Ночью Веся залезла ко мне под овчину.
Зимой она так делала часто, а к весне перестала, потому что начала считать себя уже большой. А тут придвинулась, обняла меня сзади и зашептала в макушку:
— Тиш, ты спишь?
— Не.
— Тогда слушай! Ты, главное, живи, понял?
Я молчал.
— Кушай хорошо, всё кушай, даже репу, даже если противно. И на речку без меня не бегай, зимой особенно, а то утопнешь, или простудишься, или ещё чего. Только летом и с ребятнёй! И здоровее становись, ты понял? Обещай мне.
— Обещаю.
Она помолчала, а потом заговорила быстрее, и я почувствовал, что она улыбается — там, в темноте, где я ничего не видел.
— А мы с тобой ещё встретимся. Ты знаешь, какой я богатой стану? Я целительницей буду, самой лучшей, мне жалованье станут платить. Знаешь сколько?
— Сколько?
— Много! Больше, чем в этом горшке, гораздо больше!
— Ого.
— Вот тебе и "ого". И мы все переедем в столицу, всей семьёй. Мамка будет ткачихой, у неё руки хорошие, она своё ателье откроет, и к ней все богатые тётки ходить будут, платья шить. Папа трактир возьмёт, у него получится, он за что не берётся, у него всё получается. А ты…
Она задумалась.
— А ты что захочешь, то и будешь делать. Понял? Что захочешь, потому что у нас