Гурджиев: переосмысление - Роджер Липси
Для него космос был числами — возможно, бесконечностью чисел, но всё же упорядоченной числами и постижимой через числа. Для него музыка была лекарством — с помощью своей музыки он мог исцелять неумеренные страсти и стимулировать интеллект. И кто забудет, что он первым измерил математику музыкальной октавы — и навсегда обрёк старшеклассников на муки с квадратом гипотенузы? Для себя он иногда танцевал, чтобы укрепить здоровье, но ученики, должно быть, видели его танец и пробовали танцевать сами. Каким же было его древнее тайцзи? Словом, легенда о Пифагоре — вдохновенном учёном, наставнике и обращённом к небесам человеке духа — почти бесконечна и бесконечно притягательна.
Если позднее благодаря танцам и книге Гурджиева стало предельно ясно, что он почитал Пифагора и в определённых отношениях следовал его примеру, то некоторым уже с первых дней Института гармонического развития человека было очевидно, что Пифагор где-то рядом. Название Института — пифагорейское, его обещание — пифагорейское. Но то был не единственный признак. Вполне возможно, что первым это заметил Ораж; более поздние свидетельства, похоже, восходят к нему. Дени Сора, французский учёный, преподававший в Англии и посетивший Приере (Prieuré) в феврале 1923 года, сообщал, что Институт представлял собой «„нечто вроде пифагорейских обществ, как смутно возвещает Ораж“, но гораздо более суровое» 16. Заключительное замечание — это шутливое преувеличение, сравнивающее яблоки с давно окаменевшими апельсинами — почти видишь, как Ораж принимает театрально-мрачный вид, — однако уклад жизни в первые годы в Приере действительно был требовательным.
Схожее впечатление той зимой сложилось и у Клиффорда Шарпа, английского журналиста, связанного с Оражем.
«Насколько известно автору, единственное зафиксированное в истории учреждение, с которым вообще сколько-нибудь правдоподобно можно сравнить школу г-на Гурджиева, — это школа, основанная в Южной Италии Пифагором около 550 года до н. э. Пифагорейцы жили общиной и подвергались всевозможным ограничениям и физическим упражнениям в качестве подготовки к той необычайной интеллектуальной работе, которую они совершали. Они глубоко интересовались ритмом, движением, анализом октавы и другими... предметами, которые изучаются в Фонтенбло. В некоторых отношениях параллель действительно почти до абсурда точна... Здесь вовсе не утверждается, что Гурджиев — это второй Пифагор, но если уж искать параллели, то именно эта параллель поистине неотразима — и никакие другие не подходят, кроме разве что тех, какие можно обнаружить у истоков готической архитектуры. Во всяком случае, что касается современного мира, Институт Гурджиева — явление уникальное. Его возможности — либо ничто, либо почти безграничны» 17. В современном мире отношение к Гурджиеву и его учению было двойственным. В Нью-Йорке, где Ораж был представителем Гурджиева с 1924 по 1930 год, пифагорейская параллель продолжала приходить на ум. Оглядываясь в 1937 году на визит Гурджиева в Нью-Йорк зимой 1924 года, Горэм Мансон — редактор, писатель и постоянный участник авангардных кругов — писал, что «если и нельзя сказать, что визит Гурджиева взял Америку штурмом, то можно сказать, что он вызвал бурю разговоров в кругах интеллигенции... Визит Гурджиева... вызвал далеко не такую сенсацию в прессе, как в разговорах, где он породил ничуть не меньше неприятия, чем любопытства. Всю ту весну и в летние месяцы вопрос о Гурджиеве — новый Пифагор или шарлатан? — был самой спорной темой на собраниях интеллигенции» 18. Горэм Мансон был среди тех, у кого не было этой двойственности: его влекло к учению, он тепло относился к Оражу и был созвучен тому, что предлагал Гурджиев. То, что предлагал Гурджиев, было настолько ново — новый взгляд на человеческие возможности и обязанности, новое средство саморазвития, новая школа с постоянным проживанием, чтобы исследовать всё это, — что он едва ли мог всерьёз рассчитывать на массовый отклик. «Избегай столбовых дорог и ходи тропами малохожеными» — афоризм, приписываемый Пифагору. Какой нелёгкий выбор. Некоторые делали этот выбор без труда, словно обретая дом, о котором прежде и не знали, что это дом.
Когда в главе 4 мы обратимся к жизни в Приере, пифагорейское наследие вновь станет очевидным. Но было и нечто большее в том, как Гурджиев относился к людям, по видимости прямо противоположное пифагорейской чистоте и щепетильной отстранённости. Когда Франсуа Грюнвальд впервые посмотрел в глаза Гурджиеву и увидел безмятежность и священную печаль — классические ценности западной духовности, — он увидел также ироническое лукавство.
«Я — ЦИНИК»: СНОВА ДИОГЕН
Люк Дитрих был писателем под тридцать, которого Гурджиев называл «Petit» — тот был чрезвычайно высоким и худым, — а также «mon collègue», в знак признания (думаю, вполне искреннего), что, подобно Гурджиеву, он действительно был писателем. В конце 1930-х годов и во время оккупации у Дитриха был своеобразный обычай дарить самым доверенным друзьям из окружения Гурджиева тетради с вопросом, выписанным вверху каждой страницы, — вопросами, ответы на которые от друзей он так жаждал получить, что те и вправду на них отвечали. Некоторые из этих тетрадей или их списков сохранились, среди них — тетрадь, вручённая Анри Траколю, человеку того же поколения, чуть постарше, который в последующие годы стал замечательным учителем. «Как определить, — спрашивал Дитрих Траколя, — правильное отношение к господину Гурджиеву? Каким должно быть отношение ученика?» Траколь основательно обдумал этот вопрос, прежде чем ответить.