Гурджиев: переосмысление - Роджер Липси
оставались, и зрители, распознававшие в танцах и танцорах новый образ бытия.
У литературы неприятия и пренебрежения есть в тех годах еще один исток: пересечение жизненных путей ставшей ныне классиком Кэтрин Мэнсфилд и Гурджиева в недавно основанном Институте. Глава 4 подробнее рассматривает эту неизменно яркую и трогательную встречу, однако кое-что следует отметить уже сейчас. Уроженка Новой Зеландии, стремившаяся в Лондон и прибывшая туда в 1908 году, чтобы начать литературную карьеру, Мэнсфилд быстро стала «своей» — другом (а порой и соперницей) многих представителей литературной элиты; ее открыл и впервые опубликовал Альфред Р. Ораж, редактор ведущего литературного журнала той эпохи. Благодаря исключительной наблюдательности и острому уму писательницы ее рассказы вошли в канон литературы двадцатого века. И она заболела. Когда в 1917 году у нее диагностировали туберкулез, ее жизнь превратилась в паломничество или бегство с места на место — от целебного горного воздуха к врачам, дававшим хоть какую-то надежду на исцеление, и к спокойным периодам в Англии и на континенте, когда ей верилось, что все еще может наладиться. По ее записной книжке за 1919 год мы можем обратиться к ключевому моменту этих все более тяжелых лет, чтобы прикоснуться к ее сокровенному мироощущению, еще не вполне раскрывшемуся в рассказах. Ее слова помогут нам понять, почему в последние несколько месяцев своей жизни она нашла путь к Гурджиеву и в Институт: «Честность... кажется единственным, что ценишь превыше жизни, любви, смерти — всего, — писала она. — Лишь она пребывает. О те, кто придет после меня, — поверите ли вы этому? В конечном счете истина — единственное, чем стоит обладать; она захватывает сильнее, чем любовь, она радостнее и страстнее. Она просто не может подвести. Все остальное подводит. Я, во всяком случае, отдаю ей и только ей остаток своей жизни» 8.
Ее влекло в Институт потому, что и там она была «своей» — участницей в силу своего стремления к иному качеству истины и опыта, проблески которого она время от времени видела, а также в силу своей готовности взяться за себя и поставить себя под вопрос. В цикле учения, который Гурджиев излагал в России до революции, он ввел идею «магнитного центра» — врожденной способности некоторых людей распознавать освобождающую истину и двигаться к ней, заглядывать за пределы привычного. Это способность сырая и необученная. Естественно, она говорит на языке конкретного времени и места, однако принадлежит лишь самой себе, ищет свой собственный путь и ни перед кем не держит ответа, пока не убедится, что вернулась домой, — как бы она ни понимала этот «дом». Кэтрин Мэнсфилд обладала именно таким внутренним компасом.
Следуя совету Ораджа, который и сам поселился в Институте в самые первые недели его существования, в октябре 1922 года, Мэнсфилд оставила физиотерапевтические процедуры, не принесшие ей никакой пользы, и пожелала перестроить свою жизнь на новый лад — так, как, по её разумению, предлагал Институт. «На следующей неделе я еду в Фонтенбло повидаться с Гурджиевым, — писала она в том же месяце из Парижа своему мужу Джону Миддлтону Марри. — Почему я еду? Судя по всему, что я слышу, он единственный человек, который понимает, что между телом и духом нет разделения, и верит в то, как они связаны. Помнишь, я всегда говорила, что врачи лечат лишь половину? А ты отвечал: „Остальное зависит от тебя“? Так и есть. Это правда. Но сначала я должна научиться — как. Я верю, что Гурджиев сможет научить меня». 9
Мэнсфилд приехала в Приере (Prieuré) на двухнедельный испытательный срок после того, как в Париже её осмотрел британский врач, один из первых обитателей Института, подтвердивший Гурджиеву, что она смертельно больна и жить ей осталось недолго. Гурджиев понимал возможные последствия продления её пребывания, но у Мэнсфилд уже появились друзья, среди которых были и женщины, которым Гурджиев поручил позаботиться о её удобстве. Наилучшее свидетельство оставил Чеслав Чехович, могучий молодой человек с большим сердцем — в прошлом профессиональный борец и цирковой силач, — сопровождавший Гурджиева с момента их встречи в Константинополе. Однажды Чехович заметил, что Катя (как он её называл) печальна, и, спросив о причине, узнал, что Гурджиев предложил ей отправиться в санаторий, сказав, что там ей будет лучше. Чехович взял дело в свои руки: «Меня охватила странная решимость ради неё: не сдаваться, не терять надежды. Я не мог поверить, что Георгий Иванович откажется позволить ей остаться в Приере, если она выразит своё желание искренне, из самых глубин своего бытия. Я мягко высказал то, что думал: „Вы не хуже меня знаете, что Георгий Иванович — добрый человек. Он не откажет, если вы поговорите с ним откровенно“. Затем, желая подсказать ей такую просьбу, в которой он не смог бы отказать, я добавил: „Не просто просите остаться. Скажите ему, что для вас это единственный способ обрести истинное счастье!“» 10 Без сомнения, она изложила свою просьбу убедительно и нашла союзниц в трёх женщинах, которых было «нелегко заставить отступить». Чехович продолжал: «„Георгий Иванович, о вас и так уже наговорили немало скандального, так что ещё одна история ничего не изменит! Мы разделим это бремя с вами“. — „Что ж, ладно, — сказал он, пристально посмотрев на них. — Да будет так. Будем нести его все вместе!“»
Как Гурджиев, должно быть, понимал, разделить это бремя было невозможно. Случись их Кате умереть в Приере, лишь ему одному грозило всеобщее осуждение.