Гурджиев: переосмысление - Роджер Липси
И поскольку в Англии она была «своей», а во французском переводе её вскоре стали читать с упоением, обрушились гнев и обвинения — как и предвидели практически все, кому были небезразличны Гурджиев и Институт. Казалось, будто Гурджиев безответственно лишил английскую словесность столь дорогого ей человека. Неприятие и презрение определяли настроения значительной части британского общества ещё до смерти Мэнсфилд — множились газетные статьи и молва, а необъяснимый отъезд в Приере (Prieuré) А. Р. Орейджа, столь заметной фигуры в английской словесности, внушал тревогу. Джеймс Мур, автор книги «Гурджиев и Мэнсфилд», приводит соответствующий перечень. Уиндем Льюис описывал Мэнсфилд как оказавшуюся «в тисках левантийской психической акулы». Д. Г. Лоуренс охарактеризовал Институт как «гнилое местечко». В те несколько месяцев, что Мэнсфилд провела в Приере, Вивиан Элиот, супруга поэта, сообщала об одной знакомой, что «она сейчас находится в том сумасшедшем доме под названием La [sic] Prieuré, где нагишом исполняет религиозные танцы вместе с Кэтрин Мэнсфилд 11». Франсуа Мориак, видный католический писатель, со временем ставший членом Французской академии и нобелевским лауреатом, писал спустя много лет после смерти Мэнсфилд, что «в конечном счёте именно магу Гурджиеву отдала она свою веру в фаланстере Фонтенбло, куда отправилась умирать в нищете 12». В 1959 году он рецензировал только что вышедший французский перевод первой обстоятельной биографии Мэнсфилд 13.
В особенности во Франции пятно, которое смерть Мэнсфилд оставила на репутации Гурджиева, сохранялось десятилетиями. Беседа с английской исследовательницей Джерри Кимбер, автором замечательной истории репутации Мэнсфилд во Франции, привела к весьма странному открытию: существовали две стопки расхожих мнений, из которых французские интеллектуалы черпали на протяжении десятилетий после смерти Мэнсфилд 14. В первой стопке Мэнсфилд изображалась ангелом — в высшей степени утончённым, любящим разумом, ненадолго заброшенным в наш мир и прискорбно вырванным из него. Во второй стопке Гурджиев представал дьяволом, не заслуживающим доверия эксплуататором. Ни то, ни другое расхожее мнение не требовало дальнейших размышлений. Миф о Мэнсфилд просуществовал до тех пор, пока ряд обстоятельных биографий, начиная с 1953 года, не предложил гораздо более тонкую правду: у неё тоже были свои трудности и срывы, и не только в том, что касалось здоровья. Миф о Гурджиеве следовало бы развеять уже давным-давно: после 1950 года любой, кто желал получить непредвзятое знание о нём, мог легко обнаружить всё возраставшее число достоверных источников.
Довольно пока о репутации. В последующих главах мы ещё вернёмся к этой теме: следующее поколение французских авторов сделало всё возможное — и не без успеха, — чтобы вычеркнуть Гурджиева как фигуру, заслуживающую серьёзного внимания, а несколько авторов в англоязычном мире, подступая с наточенными топорами, сделали всё возможное, чтобы исключить и его самого, и его учение из известного мира. Пока же это неважно — они скажут своё слово позже, когда мы обратимся к годам, последовавшим сразу за кончиной Гурджиева. Нам следует начать размышлять о том, что представляли собой Гурджиев и его учение. Возможно, он и непознаваем, но неужели всё-таки нет зеркал, которые мы могли бы подставить, чтобы уловить свет?
ПОСЛЕДНИЙ ПИФАГОР
Читая приведённые выше слова, ученики Гурджиева, практикующие священные танцы, или Движения, как их чаще называют, могут вспомнить танец именно с таким названием: «Последний Пифагор». Один из цикла танцев, посвящённых Пифагору, он представляет собой чудо музыки и движения — упорядоченное, радостное и энергичное. Этот танец приходит на память потому, что и самого Гурджиева отчасти можно понять как «последнего Пифагора» — или, во всяком случае, Пифагора нашей эпохи.
В своей главной книге «Рассказы Вельзевула своему внуку» (создававшейся на нескольких языках с середины 1920-х годов вплоть до её публикации на английском языке в 1950 году) Гурджиев был беспощадно сатиричен во всём, что касалось древнегреческой культуры, — хотя сам родился у родителей-греков и с самых ранних лет говорил по-гречески (а также по-армянски, а вскоре и по-русски, и по-турецки 15). Он приписывает «скучающим рыбакам» ранней Греции игру со скверными последствиями на тысячелетия вперёд: изобретение псевдонаук со сложными названиями ради развлечения, чтобы скрасить долгие дни безделья, когда они укрывались от морских бурь. Этот рассказ — забавная косвенная критика научной культуры времён Гурджиева и нашей эпохи, а вероятно, и того, как работает наш ум. Но Пифагор был исключением. В «Рассказах», где он — одна из немногих названных по имени фигур истории или легенд, он изображён человеком глубоким и сострадательным, который помог разработать новый способ передачи жизненно важного, находящегося под угрозой знания из поколения в поколение. Гурджиева вновь и вновь заботили сохранение и передача знания. Повествователь «Рассказов», исправившийся и мудрый Вельзевул, знал Пифагора лично, восхищался им и, должно быть, ходил с ним по улицам древнего Вавилона, когда они отправлялись на собрания и возвращались с них.
Кем был Пифагор? Философ VI века, математик и геометр, космолог, теоретик музыки, глава школы, политический советник, танцор, целитель, диетолог и многое другое — универсальный культурный герой у истоков узнаваемой западной традиции. Мы знаем о нём из античных биографий: двух объёмом в целую книгу, а прочих — скорее напоминающих очерки и фрагменты. Его биографы в III и IV веках нашей эры жили настолько позже него, что их материал может быть лишь компиляцией источников, в которой перемешаны отдельные крупицы истории и множество легенд. Я никогда не сетовал на тексты подобного рода, поскольку влияние оказывает сам текст, меняя и вдохновляя умы на протяжении огромных отрезков времени. За неимением самого Пифагора сойдут и тексты — и именно их читал в юности Гурджиев, как и многие другие юноши и девушки до и после него.
Но мы ещё не уловили мистический ореол Пифагора — а он существовал.