Гурджиев: переосмысление - Роджер Липси
Ещё один пример из Вашингтона, описывающего улицу Полковников Ренар: «Его крошечная квартира, грубо украшенная зеркалами, куклами и сверкающими псевдовосточными безделушками 6». Это исследование, основанное на слухах; немыслимо, чтобы он там побывал. Почти всё, к чему прикасается Вашингтон, омрачается. В Приере (Prieuré) «царила атмосфера дикого пансиона под руководством безумного, хотя и добродушного директора, и большинству учеников это нравилось — на какое-то время 7». Почти всё, что Вашингтон подмечает в литературе, предстаёт обезображенным. Вновь сосредоточиваясь главным образом на годах в Приере: «Гурджиев — часть... увлечения варварством и примитивизмом, которое окрашивает политику фашизма и произведения искусства — от романов Лоуренса до ранних балетов Стравинского. Доктриной Гурджиева была война, а его метод обучения заключался в том, чтобы разжигать продуктивную рознь всеми средствами в его распоряжении 8» Мало кто в литературе двадцатого века писал мудрее и весомее — и с более скорбным остроумием, — чем Гурджиев в «Рассказах Вельзевула», выступая против того, что он называл «массовым психозом» войны. Его портрет сильных мира сего, ненадолго уязвлённых совестью из-за опустошений Первой мировой войны, а затем забывших то, что они чувствовали, совершенно поразителен 9. Война не была его доктриной.
Вашингтон высмеивает то, чего не понимает. Не понимать не предосудительно, но писать так, будто понимаешь, и вводить в заблуждение других — совсем другое дело. «В октябре 1948 года, — пишет он, — Гурджиев отправился в свою последнюю поездку в Америку. Трудно отделаться от ощущения, что к этому времени ему просто нравилось валять дурака забавы ради. На парижском вокзале его провожала группа преданных учеников; высунувшись из окна вагона, он обратился к ним с прощальными словами: „Прежде чем я вернусь, я всем своим бытием надеюсь, что каждый здесь научится различать ощущение и чувство“, — нелепая просьба, над которой они тем не менее ломали голову 10». В 1993 году, когда вышла книга Вашингтона, было доступно множество источников, по которым он мог бы разобраться, что имел в виду Гурджиев: «Фрагменты» Успенского, записи бесед Гурджиева во «Взглядах из реального мира» и многие другие. Гурджиев вовсе не валял дурака забавы ради — он затрагивал фундаментальный аспект своего учения: различие между жизнью тела и жизнью эмоций. Их различение путём прямого восприятия может привести к более живому ощущению реальности и более тонкому эмоциональному интеллекту. Но какое это могло иметь значение на страницах, цель которых — очернить и отмахнуться?
Довольно о Вашингтоне, хотя найдутся и другие Вашингтоны. Существует потребность в критическом осмыслении Гурджиева, особенно его сочинений, однако Вашингтон и ему подобные не предлагают почти ничего в этом роде. Здравое, отнюдь не наивное слово одной из близких учениц Гурджиева восстановит перспективу. «О господине Гурджиеве написано столько глупых историй, — писала Ольга де Хартман, — и столько лжи и искажений обрушено на его голову. Нам всем действительно приходилось „страдать“, чтобы оставаться с ним и пытаться понять его учение. Но это было такое страдание, благодаря которому он мог побуждать нас вырабатывать понимание в самих себе 11».
На этой неровной границе между Гурджиевым и его позднейшими критиками следует признать очевидное: его учение, как и любое серьёзное учение, требующее от участников чего-то подлинного и долговременного, не может быть всем по вкусу или казаться всем необходимым. До известной степени все мы блуждаем по жизни и, если Бог даст, находим то, что нам нужно, чтобы включиться в неё и расцвести. Многие не могут даже представить себе участие в каком-либо учении — зачем вообще это делать? Другие — меньшие числом, но не достоинством, — улавливают в учении, религиозном пути или психологической дисциплине нечто глубоко созвучное себе. Отсюда — естественное и крепнущее сродство. Некоторые «войдут в историю», как мы говорили много страниц назад; другие признают его ценность и, быть может, даже помогут издалека. Как бы всё это ни складывалось со временем, главное — не кричать друг на друга и не обесценивать чужой выбор. Решающая проверка ценности любого учения или пути заключается не столько в его идеях и практиках, сколько в качестве мужчин и женщин, которые в нём участвуют: каковы они, как строят отношения, как действуют, о чём заботятся, чему стремятся содействовать. Критическая литература о Гурджиеве и его учении была бы скромнее по объёму и мудрее, если бы авторы, лишённые чувства сродства или хотя бы какого-то моста отсюда туда, молча проходили мимо.
Луи Повель в некоторых отношениях был самым интересным и, безусловно, самым действенным противником. Войдя после Второй мировой войны в мир французской литературы и журналистики, он продвигался от вехи к вехе, от успеха к успеху как романист, эссеист, культурный новатор и, в конечном счёте, как многолетний директор «Le Figaro Magazine» — воскресного газетного приложения, завоевавшего огромную читательскую аудиторию во многом благодаря его редакторской изобретательности. Французская академия в 1980-х годах дважды рассматривала вопрос о принятии его в свои ряды; более крупная и разносторонняя Академия изящных искусств избрала его в свой состав в 1985 году в качестве свободного члена — не живописца, скульптора, графика или композитора, а деятеля, внёсшего заметный вклад во французскую культурную жизнь. В зрелые годы, будучи в 1960 году соавтором книги-бестселлера «Le Matin des magiciens» («Утро магов»), а на протяжении 1960-х годов — директором-основателем весьма оригинального журнала «Planète», выходившего раз в два месяца, он выступал в роли гамельнского крысолова, более безобидного Тимоти Лири, ведшего молодых людей не конкретно к психоделическим наркотикам, а к расширению и обогащению их представлений о возможном. В лежащем на моём столе экземпляре «Planète» (№ 22 середины 1960-х годов) действительно есть пара статей о наркотиках и священных грибах, но также и о кибернетике, исчезнувших цивилизациях, Тейяре де Шардене (в то время запрещённом Ватиканом), телепатии, поиске внеземной жизни, лабиринте в Шартрском соборе — ну и ещё на несколько тем. Каждый номер был именно таким: всплеск идей, возможностей. «Le Matin des magiciens» тоже была такого рода. Одни её идеи, находившиеся на полпути между наукой и научной фантастикой, историей и вымыслом, психологией и грёзами, были представлены основательно; другие были нелепыми, но занятными. Что касается Гурджиева, то на тех немногих посвящённых ему страницах