Гурджиев: переосмысление - Роджер Липси
На этих немногих страницах мы дважды слышали, что учению неизбежно предстояло двигаться дальше после лет с Гурджиевым. «Именно наш материал должен создавать узы между нами», — сказала госпожа де Зальцман в первую годовщину его смерти; я невольно слышу «наш», словно сохранившиеся записи не передают ударения. С точки зрения близкого ученика, Грюнвальд только что сказал нам, что госпожа де Зальцман была самостоятельным человеком со своим собственным образом бытия и что «некоторые детали», разумеется, со временем менялись. Определённые вещи были оставлены Гурджиеву как его собственность, так сказать. Произошло нечто вроде редактуры — отчасти преднамеренной, отчасти направляемой мудрым чутьём. Тосты за идиотов больше не практиковались, хотя о них помнили, и они остаются притягательно-загадочным символом его времени и ума. Кроме того, Гурджиев был магом в полном смысле этой почти ушедшей в прошлое ипостаси: мастером, способным концентрировать и проецировать энергию, целителем, временами — непостижимым шаманским присутствием. Это тоже было его собственностью. И всё же работа с энергетическим потенциалом человеческого бытия оставалась центральной в последующие десятилетия благодаря внутренним упражнениям, Движениям и встречам — большим и малым, — на которых общее поле осознанности предъявляло свои характерные требования. Это было основополагающим, и, как писал Грюнвальд, основы учения были сохранены.
Гурджиев продолжал присутствовать в почти бесконечных, прихотливых воспоминаниях — эта книга отчасти и есть клубок воспоминаний. Он продолжал присутствовать в своих законченных трудах и стенограммах встреч, в Движениях и музыке, а также в примере созданных им практических форм, прежде всего Приере (Prieuré). К нему всегда можно было обратиться. Но теперь для мужчин и женщин Запада настало время нести его учение дальше и углублять понимание его — и самих себя — уже в отсутствие основателя.
Это самое главное; остальное — детали. При жизни Гурджиева, особенно в 1940-е годы, по стенограммам встреч трудно различить качество его учеников. Это вопрошающие, зачастую рассудительные и способные, но несколько безликие; за исключением тех немногих, кто вел тогда дневники или публиковал эссе и романы, их индивидуальность мало заметна вплоть до тех лет, которые мы сейчас исследуем. То же самое верно, хотя и в гораздо меньшей степени, в отношении Жанны де Зальцман: мы слышали ее самостоятельный голос еще при жизни Гурджиева, однако вся полнота ее личности раскрывается лишь тогда, когда она берет на себя ответственность за учение. И тогда становится очевидным нечто в высшей степени важное: и она сама, и те мужчины и женщины во Франции, на которых она особенно опиралась в эти первые годы, были людьми чрезвычайно вдумчивыми, глубоко культурными, способными к взвешенному красноречию перед лицом новых для всех них обстоятельств. Всё это время они слушали умом и сердцем, сформированными их собственной долей западной культуры — пытливым духом Монтеня, поразительной ясностью Паскаля, часто критикуемой, но классической способностью Декарта к разумному исследованию. Имеет значение даже Рабле: его бьющая через край жизненная сила подготовила путь для бьющей через край жизненной силы Гурджиева, его бесстрашия и юмора. Представленное Гурджиевым с таким накалом и поистине диогеновским пренебрежением к условностям, учение теперь должно было глубже соединиться с западной культурой, обрести новый голос, непохожий на голос Гурджиева — тот был неподражаем, — но волнующий, истинный и убедительный. За редкими исключениями, самые одаренные и опытные представители учения были родом не с Кавказа, не из Средней Азии и даже не из России. И это не было недостатком.
И всё же существовал риск — риск неизбежный. Госпоже де Зальцман и ее ближайшим сподвижникам в нескольких странах требовалось прожить самим и разделить с другими то, что принес Гурджиев. Задача состояла в том, чтобы сделать это через собственное бытие, на своих языках — не искажая сути учения. Поток, начало которому он положил, должен был течь дальше, обогащаться мыслью, опытом и практическими формами и достигать нового поколения искателей истины. В этом состояла задача, и в этом заключалось свершение.
«Хотите ли вы изучать Движения?» — спросила она. Общим ответом наверняка было единодушное «да». Будучи вполне готовой дерзать, несмотря на свою внешнюю сдержанность и наблюдательность, госпожа де Зальцман дала ход двум крупным начинаниям: первому профессионально снятому фильму о Движениях (1951) и первой с 1924 года масштабной публичной демонстрации Движений (театр «Форчун», Лондон, 1952). Фильмы, созданные под ее руководством, — всего восемь, и на их завершение ушли десятилетия, — остаются закрытым архивом для преподавателей и учеников, чтобы, как сказано во введении к первому фильму, «то, что было найдено, не было утрачено вновь». Наш надежный свидетель Дороти Филпоттс, возможно, и сама участвовала в демонстрациях в театре «Форчун», продолжавшихся два майских дня, но, как бы то ни было, в своей книге она приводит рассказ о них 27. То, что госпожа де Зальцман действовала быстро и решительно во всем, что касалось Движений, свидетельствует о ее общем отношении к продолжению учения.
Ранней весной 1953 года она сказала своему ближайшему окружению в Лондоне, что американские группы, сосредоточенные в Нью-Йорке, но вскоре вышедшие далеко за его пределы, преодолели разногласия, прежде вызывавшие трудности. В самом деле, нью-йоркские ученики как раз собирались приобрести просторный каретный сарай в центре Манхэттена, служащий домом учения и по сей день. «Понимание того, чем может быть работа над собой, объединило людей, — сказала она о Нью-Йорке. — Начинает обретать форму подлинно совместный поиск» 28. Далее она заговорила о требовании, стоящем перед следующим поколением учителей.
Господин Гурджиев принёс идеи, но идеи живые — то есть истины, реальности, потенциальные возможности, — и мы должны сначала попытаться прожить их, чтобы передать, не изменив их полностью и не боясь менять формы всякий раз, когда более верное понимание указывает на необходимость этого. Наш путь — проживать эти идеи, чтобы понять их, и передавать учение другим, если и в той мере, в какой мы способны проживать его вместе с ними. Сеять идеи, не проживая их, — значит сеять пустые идеи. Господин Гурджиев оставил нам не только слова и идеи, которые надлежит передавать, но и определённую жизнь, которую надлежит прожить, драму, через которую