Гурджиев: переосмысление - Роджер Липси
На долгие годы это стало его главным занятием, вокруг которого гибко выстраивалась повседневная жизнь Приере (Prieuré). Ученики могли поселиться здесь на то или иное время — Ораж в Нью-Йорке позаботился о том, чтобы приезжало немало американцев, особенно в летние месяцы. Дж. Г. Беннетт писал, что Гурджиев охотно беседовал с людьми наедине, помогая им определить направление самоисследования и внутренней работы, и часто принимал самое деятельное участие во всём, что намечалось на субботние вечера. Со временем в Доме занятий возобновились Движения под руководством ведущих танцоров, а за роялем, как обычно, сидел господин де Хартман. Сохранилась очаровательная, хотя и немая кинохроника: дети Приере летом на лужайке выполняют Обязательное упражнение и упражнение «Стоп» под руководством мадам де Зальцман и мадам Галумян; среди старших детей туда и сюда снуёт малыш, и никому это не мешает. Если приезжие были знакомы кому-то из обитателей, гости на выходные не были редкостью. Именно таким скромным гостем на выходные молодой Линкольн Кирстейн приехал в Приере и уехал оттуда с видением открывающихся возможностей и глубоким уважением к Гурджиеву, которые сохранил на всю жизнь; вместе с Джорджем Баланчиным он стал сооснователем Школы американского балета и труппы «Нью-Йорк Сити балле», а также сам по себе оставался влиятельной фигурой в американской художественной культуре на протяжении многих десятилетий. 125
Хотя в тёплые месяцы в Приере в распоряжении Гурджиева были любые тенистые, укрытые листвой уголки, о которых только можно мечтать для писательской работы, он, как правило, предпочитал самые публичные места — среди них были «Кафе де ла Пэ» и местное кафе в соседнем Авоне. Автомобильные поездки возобновились, когда к нему вернулось здоровье, но теперь, когда кавалькада останавливалась на обед или отдых, он вполне мог достать одну из простых тетрадей, которыми пользовался, и продолжить писать с того места, где остановился. Луиза Марч, которую он пригласил жить и работать в Приере машинисткой и переводчицей на немецкий язык, однажды спросила: «„Почему вы не работаете здесь, на свежем воздухе, в этом прекрасном окружении?“ — я указала на розарий, пруд с золотыми рыбками и ряды платанов перед нами. Гурджиев ответил: „Я всегда работаю в кафе, танцевальных залах — там, где я вижу людей такими, каковы они есть; где я вижу самых пьяных, самых ненормальных. Видя их, я могу вызвать в себе импульс любви. Из этого я и пишу свои книги!“» 126 Доктор Шьернваль часто часами молча сидел рядом с ним, пока тот писал, не играя, казалось, никакой видимой роли. Но Гурджиев показывал ему текст, и Шьернваль, для которого русский язык был родным, предлагал редакторские правки, которые Гурджиев обычно принимал с глубочайшей благодарностью. Картина эта дышит спокойствием: глубоко сосредоточенный автор и усатый редактор, старый друг, всецело к его услугам. 127
Чехович и другие вспоминали уклад жизни тех лет: тяжёлый труд, но вместе с тем субботние вечерние и праздничные застолья и еженедельные турецкие бани, где мужчины расслаблялись и шутили друг с другом на темы, неподобающие для смешанного общества. (У женщин в имении также было своё время для турецкой бани, но записей об их разговорах не сохранилось.) Чехович вспоминал об одном из таких посещений бани.
Господин Гурджиев с особенным удовольствием слушал рассказы де Зальцмана. Он смеялся так сильно, что под конец вынужден был сказать: «Зальцман, перестань, перестань! Ты нас уморишь!» Как-то раз один весьма благовоспитанный гость был шокирован, увидев, как господин Гурджиев так смеётся. Улыбнувшись, господин Гурджиев ответил, что эти два часа в бане — единственный отдых, который он, следуя закону, позволял себе каждую неделю. Без сомнения, те, кто не знаком с внутренней борьбой — «Священной войной», которую изо дня в день приходится вести с самим собой, — не испытывали этих мгновений благодати и раскрепощения и потому создают косное, идеализированное и ложное представление о самообладании 128.
В этой жизни был порядок, но также — если верить Мартину Бенсону, а не верить ему нельзя, — и подспудное импровизационное, анархическое течение. Бенсон был американским ветераном Первой мировой войны, рано нашедшим дорогу в Приере (Prieuré). Физически крепкий, умелый фермер и мастер на все руки, он был способен к любому труду. Когда я знал его десятилетия спустя, он всё ещё сохранял этот импровизационный, анархический дух; многие любили его за это и за его неприглаженную мудрость. Он называл Гурджиева «Стариком» — уважительное обращение, вероятно перешедшее из армейского обихода. 129
«Старик называл это „институтом“, но институционального в этом было не больше, чем в запуске воздушного змея. Ты жил и голодал, и всё же как-то жил. Ради большого праздника я мог не спать пару дней, рубя дрова только для камина, для столовой — а это была единственная тёплая комната в доме. Я вкалывал как проклятый. Никто другой так не подчинял себя в этой атмосфере — лишь полное подчинение его правилу и закону, и я старался как только умел. Что меня по-настоящему раздражает, так это когда люди ударяются в морализаторство. Мы вели аморальную жизнь... святую, аморальную жизнь. Моя жизнь в Приере была чем-то не от мира сего». 130
В последующих годах жизни в Приере кроются целые миры событий и подробностей, которыми можно наслаждаться, но в этом русле праздника и пира я должен привести сейчас лишь одну яркую деталь. Описывая праздничные субботние вечерние трапезы после бани, Горхэм Мансон вспоминал различные отталкивающие кавказские блюда — «Мы ели