Гурджиев: переосмысление - Роджер Липси
На протяжении многих лет, вплоть до своей преждевременной смерти в 1938 году, Дмитрий служил чем-то вроде невольного контрастного фона для своего брата Георгиваныча, как по-свойски называли того русские. Поразительно красивый мужчина, бонвиван и мот, умудрявшийся заботиться о семье с тремя детьми, Дмитрий по своему темпераменту совершенно не был склонен сочувствовать многому из того, что происходило на орбите его брата. На эту тему он умел быть весьма забавным — раздраженным, но забавным. Однажды Георгиваныч вел напряженный разговор с братом по-русски в присутствии Солиты Солано и других, которые стали упрашивать Дмитрия: что тот говорил, о чем вообще шла речь? И Дмитрий ответил: «Vrai, je n'ai rien compris de tout cela» — Честно говоря, я ни слова не понял 72. В другой раз, во время автомобильной поездки, все шло от плохого к худшему, потому что Георгиваныч довольно часто предпочитал, чтобы все шло именно от плохого к худшему (поломки машины, не те дороги, нагоняи). В самый разгар намеренно устроенного хаоса того дня Дмитрий вздохнул: «Jamais un peu de repos» — никогда ни минуты покоя 73.
И всё же дети Дмитрия очень любили своего непредсказуемого, изобретательного дядю, хотя он порой и испытывал их терпение. Одна из них, Люба Гурджиева, повзрослев, стала владелицей и управляющей популярного ресторана в Лондоне, где подавала русские блюда с неподдельным радушием и взрывным чувством юмора. Готовить она начала ещё в Приере. И хотя эта книга не является — да и не должна являться — сборником цитат, невозможно отказать себе в удовольствии привести рассказ Любы о двух поездках с дядей в поздние годы Приере. Её первое воспоминание живо передаёт радость и ужас автомобильных поездок — тогда и впоследствии.
«Весной мы обычно ездили на юг Франции. Всегда отправлялись на трёх-четырёх машинах, всего человек двадцать. Дядя неизменно вёл головную машину. Водителем он был никудышным. Мой отец водил хорошо, а вот дядя — никуда не годился. Ума не приложу, как он не разбился. Водитель он был ужасный, просто ужасный... Я говорила: „Слава Богу, я не в его машине“. Он ехал то совсем медленно, то вдруг мчался с бешеной скоростью. Потом он съезжал на обочину дороги, и мы устраивали отличный пикник — не просто бутерброды, а жареные цыплята, огурцы, овощи. Мы с мамой готовили всё заранее и собирали корзины — вино для взрослых, лимонад для детей, много фруктов. У нас всегда была селёдка — знаете, такая солёная сельдь. Дядя её очень любил. Были у нас и пирожные. У каждого была своя салфетка. Всё это было ужасно весело. Мы всегда брали с собой заводной граммофон, чтобы во время еды играла музыка. Добравшись до моря, все купались. Мы брали с собой всех собак. Это была настоящая вылазка». 74
74
И вот оказывается, что тот заводной граммофон, укрытый в торжественной эмблеме Института (см. рис. 4), находил применение и на отдыхе. Тон Любы — столь непринуждённый, непочтительный и признательный — отражает её родственную любовь. Как отражает её и следующий, куда более неловкий рассказ об одном случае в Каннах, на Французской Ривьере.
«Порой нам с ним приходилось очень нелегко. Помню, как-то раз, когда мне было шестнадцать лет, мы остановились в одном из самых шикарных отелей — „Карлтоне“. У меня было очень красивое платье, моё первое вечернее платье, с цветами. И вот сижу я, вся такая нарядная, с макияжем и всем прочим, а дядя заявляет в тот вечер, что слишком устал. К ужину он не спустится. Я подумала: „О, слава Богу. У нас будет прекрасный, спокойный ужин“. И прямо посреди ужина он спускается с большим подносом с арбузом. И на нём — пижама и халат. Он говорит: „Ай, дети, я забыл дать вам это на десерт“. Видели бы вы нас! Как же мы были возмущены! Все в драгоценностях, на глазах у всей этой шикарной публики, сидим такие гордые — и тут он берёт и всё портит, явившись в пижаме и шлёпанцах. На следующее утро я говорю: „Дядя, ну как ты мог?“ Он говорит: „А что я сделал?“ Я говорю: „Ты пришёл в пижаме, а мы сидели в столовой“. Он говорит: „Ну, пижаму надеваешь ночью. Можно надеть и днём — какая разница. Пижама и пижама. Ничего это не меняет. Надо съесть немного карбузи“. (Карбузи — это был арбуз). Но детей он любил. Постоянно затевал всякие игры. Ему это нравилось. Он прятал на деревьях всякую всячину, а мы должны были её находить. Знаете, игрушки, деньги, карманные деньги. Он выносил граммофон, и мы начинали танцевать». 75
Мы снова встречаем этого Гурджиева-Диогена — бесстрашного, забавного, порой наводящего ужас, вооружённого детской наивностью: «А что я сделал?» В конце концов всё обошлось как нельзя лучше.
ПРЕДЫСТОРИЯ ДВИЖЕНИЙ
Нам стоит войти в Дом занятий, где священные танцы и упражнения — всё то, что ныне называют Движениями, — создавались, репетировались и перелагались на музыку в 1923 году почти каждый вечер, нередко далеко за полночь. Но можем ли мы сначала пройтись по поместью и побеседовать? Нам следует обдумать некоторые вопросы. Во время странствий Гурджиева по Ближнему Востоку и Центральной Азии он увидел в святилищах различных верований и сект поразительную живую библиотеку священных танцев и ритуалов. Когда же у него возникла дерзкая мысль о том, что подобные танцы — сохранённые в памяти, а со временем, быть может, и адаптированные, — могли бы составить существенную часть работы, направленной к бытию, к целостности и осознанности, на Западе? И ещё один вопрос: рано ли ему пришла мысль о том, что традиционные танцы и танцевальные ритуалы способны со временем указать путь к оригинальной хореографии, что они представляют собой язык танца, на котором можно заговорить вновь? Священный танец был неизвестен на Западе, хотя и сохранялся в древних маргинализированных культурах