Призраки Белого Мыса - Олеся Павлова
— Что? — спросила Ульяна за спиной.
— Ничего. Показалось.
Ульяна ничего не ответила, но Глеб спиной чувствовал её взгляд.
Второй этаж был светлее, из разбитого окна в конце коридора лился сумеречный, белёсый свет. Пахло сырой штукатуркой и ландышем, и теперь запах стал сильнее и отчётливее. Он шёл откуда-то из глубины коридора, от той самой двери, которая была приоткрыта.
Глеб двинулся вперёд, и где-то на границе слуха ему снова почудился треск — сухой, короткий, как ломающаяся ветка. Или как что-то другое, о чём он не хотел вспоминать. Он встряхнул головой, отгоняя звук. Ульяна держалась рядом, но не касалась его, между ними оставалось небольшое расстояние, заполненное напряжением и недосказанностью. Он чувствовал её присутствие как источник тепла в холодном воздухе дома, и это странным образом помогало: не успокаивало, но давало точку опоры. Рядом кто-то живой, кому тоже страшно.
Первая дверь была закрыта, вторая тоже, а третья приоткрыта ровно настолько, чтобы просунуть пальцы. Глеб толкнул её.
Спальня. Огромная кровать с провалившимся матрасом, трюмо с треснувшим зеркалом, платяной шкаф с распахнутыми дверцами, обои, вздувшиеся пузырями и местами отвалившиеся, обнажая серую дранку. И на стене, прямо напротив двери, висел портрет. Глеб замер на пороге. Ульяна ахнула у него за спиной, Евгения тихо выругалась, а Ивар и Артем молчали, но Глеб чувствовал, как они напряглись — словно натянутые струны.
— Качественная работа, — заметила Евгения. — И хорошо сохранилась.
— Ты про портрет или про женщину? — уточнил Ивар.
— Про обеих.
Ульяна сделала шаг вперёд и замерла. Что-то в этом лице было неправильно. Не в смысле «не похоже», как раз наоборот. Слишком похоже, слишком живое.
Евгения приблизилась к портрету почти вплотную. Она изучала его не как зритель, а как врач. Кожа на висках была чуть тоньше, чем на остальном лице, — она знала этот эффект, он бывает при длительном голодании или обезвоживании. Зрачки чуть расширены. В уголке рта — микроскопическое напряжение, которое художник то ли не заметил, то ли специально оставил. Она не знала, сколько лет Вере на портрете, но выглядела она как пациентка, которая давно не получала помощи.
Ивар стоял у двери и смотрел не на лицо, а на раму. Она была старой, но не рассохшейся. Ни одной трещины. Ни одного жучка. Дерево в этом доме гнило, камень крошился, обои отваливались пластами, а рама была цела. Как будто кто-то заботился о ней, словно она была важнее всего остального.
Глеб молчал. Он смотрел на портрет и думал о прабабке. Зинаида Петровна видела эту женщину не на холсте — в жизни. Стояла с ней в одном доме, возможно, даже в одной комнате. И ничего не рассказала. Почему? Чего она боялась? И если она боялась — то почему он, Глеб, сейчас здесь, в этом доме, вместо того чтобы быть в своём издательстве, в безопасности? Он отогнал эту мысль, но она осталась — застряла где-то под рёбрами, как заноза.
Пахло ландышем — сильнее, чем в коридоре, и с какой-то новой нотой. Не просто сладковатой, а тяжёлой, почти удушливой, как будто здесь вылили целый флакон духов и закрыли окна.
Ульяна подошла к туалетному столику. На нём, под слоем пыли, лежали вещи — те, что обычно остаются после человека и ничего не значат для чужих, но для владельца были важны. Расчёска с частыми зубьями. Несколько тёмных волос, застрявших между ними, — длинных, с едва заметной сединой у корней. Засохший флакон духов с полустёртой этикеткой: «Ландышъ. Москва. 1910». И маленькая открытая шкатулка, внутри лежала брошь — серебряный цветок ландыша.
— Её вещи, — сказала Ульяна. — Она ушла не сразу. Она жила здесь.
— Она и сейчас здесь, — отозвался Ивар.
Евгения стояла у кровати. Матрас был продавлен — не временем, а телом. Как будто кто-то лежал здесь не сто лет назад, а вчера. Смятая подушка хранила форму головы. И на белой наволочке, там, где должна была находиться щека, темнело пятно. Не от сырости — от слёз. Или от чего-то ещё, что оставляет следы на ткани.
— Она спит здесь, — сказала Евгения. — Или лежит. До сих пор.
— Ты хочешь сказать — прямо сейчас?
— Нет. Но регулярно. Подушка ещё не остыла.
Она протянула руку и коснулась наволочки. Та была холодной. Но вмятина оставалась — как будто голова лежала здесь совсем недавно.
Ульяна достала телефон и сфотографировала туалетный столик — для статьи, для отчёта, для памяти. Машинально открыла галерею и вздрогнула.
— Посмотрите.
Она протянула телефон. На снимке, в зеркале трюмо, стояла женщина в белом. Чётко, ясно, как будто позировала. Лицо Веры было спокойным, но глаза — глаза смотрели не в объектив. Они смотрели на Ульяну. И улыбались.
— Я снимала столик, — сказала Ульяна. — В зеркале ничего не было. Я специально посмотрела — там было пусто.
— Дай сюда. — Евгения взяла телефон, увеличила снимок. — Она стоит прямо за тобой. Ты не видела её, когда снимала, а она была там. В зеркале.
— Этого не может быть, — прошептала Ульяна. — Я бы заметила.
— Ты смотрела на столик, а не в зеркало. Она могла стоять там сколько угодно.
Глеб взял телефон и пролистнул дальше. Следующий кадр, снятый через несколько секунд, был другим. В зеркале уже никого не было, только сама Ульяна, отражавшаяся в полный рост.
— Она ушла, — сказал он. — Или решила, что её заметили.
Он вернул телефон Ульяне. Она смотрела на снимок, и пальцы её дрожали. Потом она пролистнула обратно — к первой фотографии. И похолодела. Лицо Веры изменилось. Улыбка стала шире. Глаза смотрели прямо в камеру, и в них появилось что-то новое — не угроза, а приглашение. Как будто она говорила: «Ты меня видишь. Я знаю. Теперь и я тебя вижу».
— Она меняется, — сказала Ульяна. — Снимок меняется. Только что она просто стояла. Теперь она улыбается.
Евгения выхватила телефон и посмотрела сама. Потом перевела взгляд на реальное зеркало. Там никого не было. Снова посмотрела на снимок — Вера была там.
— Ничего не понимаю, — сказала она. — Это просто файл. Он не может меняться.
— В этом доме всё может, — ответил Ивар.
Ульяна хотела удалить снимок, но Глеб остановил её:
— Оставь.
— Зачем?
— Это доказательство. Что