Или как мой завод попал в иной мир где нет людей?! - Monsieur Ilya
Он отжёг его в яме, опилил торец в квадрат, разметил чертилкой и сел за надфили, и по тому, как он усаживался, было понятно, что это работа на весь вечер.
Надфили у нас алмазные, коробочка, и держат её отдельно от всего: стоила она когда-то как половина токарки. Взял он два. Трёхгранный на черту, круглый на обод.
– Славик.
– Вижу. Записываю.
– Два надфиля.
– Два надфиля, – повторил Славик. – Тём, их в коробке шесть.
Резал он до обеда.
Обрезок зажат в тисках, торец вверх, над торцом лупа на струбцине, и он ведёт надфилем на себя короткими движениями, сдувает пыль и смотрит. Каждые двадцать минут он отпускал тиски и поворачивал заготовку на четверть: с одной стороны рука тянет сильнее.
Знак выходил зеркальным, потому что бьёшь им в металл и получаешь обратное, и на этом он один раз сбился, вывел черту не с той стороны и молча начал заново на другом конце обрезка.
После обеда пуансон закалили в отработке и отпустили до соломенного. Напильник по нему скользил.
Первый удар мы поставили в четвёртом часу.
Гера сделал гвоздь как обычно, выбил его из гнезда и положил шляпкой вверх на плиту. Пуансон поставил Рустам, придержал двумя пальцами и стукнул ручником.
Гвоздь ушёл из-под пуансона и звякнул о бетон.
Второй раз Гера держал сам, в рукавице. Пуансон встал, удар лёг, и на шляпке не отпечаталось ничего: была вмятина, и внутри вмятины было пусто.
– Слабо.
– Бей сильнее.
Третий Рустам бил в полную силу, и шляпка разошлась звёздочкой на четыре стороны.
Дальше пошло веселее и хуже.
Клали гвоздь на плиту и держали клещами. Ставили в тиски через медные губки. Рустам выточил подставку с лункой, и держала она до девятого гвоздя, а на девятом пуансон соскочил и поставил обод Гере на палец.
Полчаса он потом ходил и показывал этот обод всем.
– У меня теперь клеймо, – объявил он. – Официально.
– Покажи.
– Не покажу. Оно казённое.
Из двадцати гвоздей знак читался на трёх, и читался наполовину: обод выходил, черта пропадала. Шляпка лопалась на каждом втором.
Потом ручник отобрал Гера и сказал, что бьёт вдвое точнее.
Он посадил десять подряд, быстро, в своём темпе. Знак не сел ни на одном. Шляпки лопнули на семи.
– Десять штук, – сказал Славик от ящика.
– Чего десять штук?
– Ты сейчас за минуту положил в брак десять гвоздей. Это пятнадцать резаней. Это мешок крупы с четвертью по городской цене.
Он посмотрел на свои десять. Потом на Славика. Потом отдал ручник обратно.
– Артём.
– Говори.
– Шляпка семь миллиметров. И наклёпанная.
– И что?
– Знак сядет, если бить сильнее, чем она держит. Она не держит.
– Греть?
– Греем – уйдёт наклёп.
– Мягкий, – сказал Гера с отвращением.
Слово это у нас с одиннадцатого дня работает как ругательство.
Придумал опять Гера и опять от усталости.
Он перестал вынимать гвоздь: посадил, ударил шляпку четырьмя по кругу и, не выбивая её из гнезда, сунул сверху пуансон и стукнул ещё раз, по тому же самому месту.
Плита держала стержень в гнезде всей глубиной, и шляпке уходить стало некуда.
Знак сел.
– Стой, – сказал Рустам.
– Чего?
– Ещё раз сделай.
Он сделал ещё раз. Потом ещё. Из десяти знак сел на восьми. Шляпка лопнула одна.
– Отвечаю, я сразу так и хотел.
Рустам ничего не ответил и пошёл точить второй пуансон, потому что первый после шести десятков ударов пошёл забоем по краю.
Гвозди с клеймом разложили на доске. Смотрели все.
Круг с чертой, семь миллиметров, чуть смазанный с одного бока. Свой.
Саныч всё это время сидел у плитки и в разговор не лез. Потом он дошёл до пня, посмотрел на доску и вернулся к чайнику.
– Красиво, – сказал он. – А чьё оно?
– Наше.
– Это я понял. Я спрашиваю, чьё. У кузнеца подсечка, и за подсечкой кузнец. У ваггских молот с чертой, и за молотом Вагга. А за этим кружком кто?
– Завод.
– А завод у них кто?
Ответить я не смог, и Саныч ответа не ждал.
Он отставил кружку и полез за пачкой. Закурил от плитки.
– Петрович. Ты лист Стаса читал?
– Читал.
– Ты его перечитай.
Он поймал меня у ворот, когда стемнело.
Курил он с подветренной стороны. Свет шёл сверху, и мы его не заказывали. В этом свете я в первый раз разглядел, сколько у него в седине стало тёмного.
– Сынок.
– Ну.
– У тебя лицо человека, который завтра поедет извиняться.
– У меня лицо человека, который не спал.
– Одно другому не мешает.
Он затянулся.
– Нас в девяносто шестом не пустили на завод. Свой же, сорок лет ходили. Пришли утром, а на проходной новый и список. Кого в списке нет, тот посторонний.
– И что.
– И стояли до обеда. Сто двадцать рыл у забора, и половина в цеху по тридцать лет.
– А потом?
– А потом вышел начальник цеха и сказал: мужики, идите домой, завтра разберёмся.
– Разобрались?
– На третий день. – Он посмотрел на меня. – Список писал человек, которому наш цех мешал. На проходной стоял сторож, подписывал начальник смены, и оба узнали про список в то же утро, что и мы.
Окурок он вдавил в землю каблуком.
– Ты завтра смотри не туда, где тебе откажут. Там подневольные. Ты смотри, кто им бумагу дал.
– Саныч. Никакой бумаги нет.
– Значит, будет. Двадцать лет пускали, а на двадцать первый спросили. Такое само не заводится.
Ужинали в тот вечер солониной.
Она пришла из города два дня назад и лежала почти нетронутой. Саныч её прятал и выдавал по куску, и резал он так, чтобы каждый видел: всем отрезали одинаково. В этот вечер он выдал всем сразу и порезал толсто.
Свою Гера съел за минуту и потом сидел с закрытыми глазами.
– Я вкус забыл, – сказал он. – Отвечаю. Семь дней одна крупа, я думал, так и надо.
– Так и надо, – сказал Славик.
– Славик, не порти.
Славик подумал и не стал портить.
Лист я перечитал ночью, при лампе, и Стас прочитал его мне вслух ещё два раза.
В ряду спрашивают, чьё