Муж проиграл меня в карты - Алёна Мэй
— Вы давно здесь? — спросила я.
— Тридцать лет. Яблони эти мои. Мальчишка под ними бегал, когда ещё вот такой был, — он показал ладонью примерно на уровень своего пояса.
— Максим?
— Максим. Он тут вырос. Мать у него ушла, когда ему двенадцать было. Красивая была женщина, я её помню. Уехала и не вернулась. А мальчик остался с отцом.
Лопата вошла в снег и остановилась. Петрович выпрямился и посмотрел на меня.
— А дальше нехорошо было, — сказал он. — Отец пить начал. Я вам это говорю не потому, что люблю болтать, а потому что знаю, что его не очень любят. Это зря.
— Я не знаю, как я к нему отношусь.
— Знаете. Боитесь его, но всё равно идёте к нему. Я тридцать лет в этом доме живу, я всякого навидался.
Он опёрся на лопату и продолжил, ровно, как говорят о погоде или о ценах на рынке.
— Отец его бил. Сначала редко, потом чаще. Мальчик в школу ходил в длинных рукавах, даже когда жарко было. Я один раз летом вижу, стоит под яблоней, рукав задран, а на руке синяк размером с ладонь. Спрашиваю, кто это тебя так, а он говорит: упал. Вот и весь разговор.
— И вы ничего не сделали?
— А что я мог сделать? Он мне не сын, а отец его был мой хозяин. Я ему калитку открыл, когда он ночью уходил. Это всё, на что меня хватило.
— Когда это было?
— В семнадцать. Ушёл через окно, взял с собой только одну сумку. Сказал мне: Петрович, если я останусь, он меня убьёт. Я открыл ему калитку и больше не видел десять лет.
Я стояла и слушала, и слова про мальчика в длинных рукавах не складывались у меня в голове с тем Максимом, которого я знала. Тот, что держал меня за волосы у камина и приказывал не кончать, пока он не разрешит, и этот мальчик с синяком на руке были двумя разными людьми. Я не могла их соединить.
— А потом что? — спросила я.
— Потом отец умер. Он приехал, похоронил его, дом привёл в порядок и остался здесь жить. Больше я его ни о чём не спрашивал, он про это не любит.
— Он вам сам ничего не рассказывал?
— Никогда. Он вообще ничего не рассказывает. Я вам это говорю потому, что вы в его доме живёте, и я не хочу, чтобы вы думали, будто он таким родился. Он таким стал. Разница есть.
Петрович вернулся к лопате, махнул рукой, иди, мол, не мешай.
Я вернулась в дом и поднялась на второй этаж. Дверь в дальнее крыло была приоткрыта, как я её оставила в прошлый раз. Я вошла в комнату, где висели фотографии, но теперь меня тянуло не к ним. Я открыла ящик стола.
Внутри лежали письма. Тонкая пачка, перетянутая резинкой, которая задубела от времени. Я села в кресло и сняла её.
Почерк был женский. Обратный адрес повторялся на каждом конверте, маленький город на юге, улица, дом. Первое письмо я развернула осторожно, будто оно могло рассыпаться в руках.
«Максим, сынок. Я не знаю, прочитаешь ли ты это когда-нибудь. Оправдываться не буду, потому что нечем. Я ушла, потому что не могла больше. Твой отец не всегда был таким, каким ты его запомнил, он стал им потом. А я, когда он начал поднимать на тебя руку, поняла, что должна уехать, иначе он однажды убьёт кого-то из нас. Я не могла забрать тебя с собой, у меня не было ни денег, ни жилья, а он бы нас нашёл. Я ушла одна, чтобы ты остался в доме. Не знаю, права ли я была. Наверное, нет. Прости, если сможешь».
Второе письмо было написано через год. Третье ещё через два. Она писала каждый год, и в каждом письме просила прощения. Рассказывала, где живёт, где работает, что видит за окном. Судя по тексту, ни на одно письмо он не ответил.
Последний конверт был не распечатан.
Я держала его в руках и смотрела на штемпель. Письмо пришло, когда ему было двадцать.
Он не прочитал. Он хранил все её письма столько лет, но последнее так и осталось запечатанным.
Я сложила пачку обратно, убрала в ящик, вышла и закрыла дверь. В своей комнате я легла на кровать и долго лежала без мыслей, глядя в потолок. Потом достала телефон, но звонить было некому. Мать в больнице, подруги давно отвалились, Кирилл был последним человеком на земле, которому я бы позвонила. Я убрала телефон и лежала дальше.
Ночью я не спала.
Лежала в темноте, и в голову лезло то, от чего я весь день отмахивалась. Его руки на моих бёдрах. Его голос над ухом. Его приказ не кончать, пока он не разрешит. Я помнила каждый толчок, помнила, как уткнулась лицом в подушку, как он тянул меня за волосы, заставляя выгнуться, как его тело накрывало меня целиком, не давая двинуться. Я помнила, как он сказал: не смей, и я не смела, хотя всё внутри уже подступало к краю.
Я лежала и чувствовала, что между ног стало горячо. Я сжала бёдра, надеясь, что это пройдёт, но не прошло. Тогда я расстегнула пижамную рубашку.
Пуговицы поддавались медленно, пальцы не слушались. Я развела полы и провела ладонью по животу, ниже, до резинки трусов, и остановилась. Мне было стыдно, хотя в комнате никого не было. Я лежала в чужом доме, в чужой постели, и собиралась делать то, чего стыдилась.
Я закрыла глаза и представила его.
Он сидит в кресле у камина, как тогда, с бокалом в руке, и смотрит на меня. Он говорит: подойди. Я подхожу. Он говорит: встань на колени. Я встаю. Пол холодный, но я не чувствую холода, смотрю снизу вверх, а он смотрит сверху вниз, и в его взгляде нет ни жалости, ни пощады.
От этих мыслей я спустила руку ниже, под резинку. Кожа там была горячая и влажная, и я провела пальцами вдоль, медленно, пробуя, как это. Тело отозвалось сразу, остро, так, что я выгнулась на постели.
Я представила, что он рядом, что он лежит надо мной, что его рука на моём запястье, и он ведёт мою руку сам, показывая, как надо. Он говорит: медленнее. Я замедляюсь. Он говорит: не спеши, у нас вся ночь. Я дышу глубже и двигаюсь в ритме, который он задаёт.
Пальцы скользили легко,