Эксперимент вне расписания - Елена Валериевна Горелик
Воронов шагнул за порог.
На полу, среди скомканных простыней, перевернутых венских стульев и лужи разлитого клюквенного морса, стоял на четвереньках гигант. На нем была лишь казенная бязевая рубаха до колен, распахнутая на спине. Из левого бока тянулась резиновая трубка, конец которой волочился по паркетным плашкам.
Но поразил поручика не рост.
Человек был огромен, как мачтовое бревно. Длинные, мокрые от пота смоляные волосы падали на высокий выпуклый лоб. Усы топорщились щеткой, правая щека уродливо дергалась в судороге. Он хрипел, упираясь заскорузлыми кулачищами в дубовый настил, силясь поднять свое огромное тело, но перерезанные брюшные мышцы и общая слабость не пускали его вверх.
— Черт… дьявол… голландская язва… — рычал исполин, скребя ногтями пол. — Ноги… держите, шельмы…
Он задрал голову — и Воронов онемел.
Перед ним было лицо с гравюр. Лицо с полковых портретов кисти Зубова и Таннауэра, висевших в штабе семеновцев. Круглые, выпуклые, налитые багровой кровью глаза, тонкий крючковатый нос, упрямый, хищный разрез рта.
«Петр… — обожгла офицера ледяная мысль. — Первый. Великий… Быть не может. Горячка. Окопный бред…»
Но «бред» был абсолютно плотским. От него несло ядреным мужицким потом, карболкой, мочой из свисающего катетера и крепким самосадом.
Исполин приметил офицера. Глаза его хищно сузились:
— Ты кто? — хрипло гаркнул Петр, пытаясь расправить плечи, но тут же захлебнулся стоном от боли и навалился плечом на ножку кровати. — Чего встал, сукин сын? Подь сюда! Помоги встать!
Придворный сановник при таком зрелище упал бы на колени или лишился чувств. Но Воронов три месяца провел под безостановочным шквалом немецких шестидюймовок под Лодзью. Он видел оторванные конечности, видел генералов, бившихся в истерике в залитых грязью землянках. Священный трепет в нем выгорел, уступив место сухому солдатскому хладнокровию.
Перед ним был не бронзовый монумент с Сенатской площади и не икона, а тяжелобольной, измученный, яростно цепляющийся за жизнь человек двухметрового роста, которому только что разрезали брюшину, выгребли камни и стянули плоть железными скобами. Он готов был перегрызть глотку собственной немощи, лишь бы не оставаться на полу.
— Чего застыл, колода смоленая? — снова рявкнул Петр, дернув щекой. Из-под повязки на животе показалась алая капля. — Руку давай!
Воронов молча шагнул вперед.
Опустившись на одно колено, он протянул великану свою здоровую левую руку. Пальцы поручика были жесткими, в мозолях от пулеметных рукоятей Максима.
— Держитесь, государь, — негромко сказал Воронов. Слово «величество» показалось нелепым среди разбитой посуды и лазаретной грязи. — Только плавно. Скобки сорвете — кишки выпадут.
Петр вцепился в его ладонь. Хватка царя даже сейчас оказалась чудовищной — кости офицера хрустнули так, что в глазах потемнело. Великан, сипло рыча сквозь зубы, натужился, уперся негнущейся ногой в пол и стал подниматься. Мышцы на его спине натянулись канатами, белая повязка на животе моментально потемнела от свежей крови.
— Тяни… бес… тяни! — хрипел Петр.
Воронов подался назад, напрягая все жилы. Но вес гиганта был неподъемен для одного плеча. Офицер инстинктивно попытался подхватить царя под мышку второй рукой — и не сумел.
Его правая рука пустой суконной плетью качнулась в рукаве и безжизненно стукнулась о железную раму кровати.
Петр, уже почти оторвавший колени от пола, ощутил, как опора уходит. Он качнулся, с глухим ревом перехватил край матраса, рухнул на край койки и тяжело завалился на правый бок, прижимая локоть к ноющему шву.
В палате повисла тяжелая тишина, нарушаемая лишь сиплым дыханием двух раненых солдат.
Петр лежал, уткнувшись лицом в подушку, пока приступ раздирающей боли внизу живота не утих. Затем он медленно повернул голову. Его круглые, налитые кровью глаза уставились не на лицо поручика, а на его правую руку, неподвижно лежавшую на колене.
Царь протянул палец и ткнул им в предплечье Воронова.
— Это что? — голос Петра звучал глухо, с хрипом, но в нем уже не было слепой злобы. Прорезалось въедливое, жадное любопытство мастера. — Отсохла?
— Перебита, Ваше Величество, — ровно ответил поручик, не отводя взгляда. — Под Лодзью. Тяжелым суком при артобстреле ударило, нервное сплетение в плече разорвано. Срослась, да пальцы не слушаются.
Петр протянул свою тяжелую ладонь, бесцеремонно сжал кисть Воронова и с силой вывернул сустав.
Поручик даже не дрогнул.
— Не чуешь?
— Никак нет. Хоть колите, хоть пилите. Деревяшка.
Петр отпустил руку, и та безвольно упала на шерстяное одеяло. Царь с кряхтением подтянул под спину валик подушки, сел ровнее, привалившись затылком к стене, и смерил офицера пристальным, тяжелым взглядом.
Воронов стоял перед ним прямо — насколько позволяло перекошенное ранением плечо. Худой, скуластый, с ясными серыми глазами, в которых не было ни придворного страха, ни холопьего умиления. Только спокойная усталость человека, выбравшегося из преисподней живым.
— Офицер? — спросил Петр.
— Лейб-гвардии Семеновского полка поручик Воронов, Андрей Николаевич.
При слове «Семеновского» лицо исполина изменилось.
Брови взметнулись вверх, на скулах выступили багровые пятна, а во взгляде мелькнуло странное, ревнивое тепло:
— Семеновец… — выговорил царь, и голос его дрогнул. — Потешный… Мой полк. С Кожуховского похода… Под Нарвой насмерть стояли, с позиций не сошли… А ты чего здесь? Отчего не с батальоном?
— Пулеметную команду водил, государь, — отчеканил поручик. — Снарядов не подвезли. Патронов не хватило. Из двухсот человек тридцать осталось. Меня суком прибило, а комиссия профессора Федорова списала вчистую. Не годен к строевой.
Петр нахмурился, впиваясь взглядом в худое, обветренное лицо поручика. В его круглых зрачках промелькнуло что-то тяжелое, застарелое — память о сотнях таких же раненых, искалеченных солдат, которых он самолично латал в походных лазаретах под Полтавой и Гангутом.
— «Не годен»… — передразнил царь с едкой усмешкой, но без прежней ярости. — Голову с плеч не снесло? Глаза видят? Язык во рту ворочается? Стало быть, годен. Для дела годен. Для службы. В России людей без дела оставлять — грех и разор.
Он снова поморщился, осторожно положив широкую мозолистую ладонь на марлевый компресс на животе. Боль под скобками еще тлела, но в ней уже не было той удушающей, смертной отравы, что жгла его нутро все последние недели. Дышалось непривычно легко. В теле просыпалась первобытная, нерастраченная мощь.
— Снарядов, говоришь, не подвезли? — голос царя вдруг стал тихим, и от этой