Эксперимент вне расписания - Елена Валериевна Горелик
На дне раны показалась передняя стенка мочевого пузыря. Она была багрово-синей, истонченной, готовой лопнуть от колоссального давления.
— Троакар с резиновой трубкой.
Хирург одним выверенным движением проколол стенку органа трехгранной иглой. В подставленный эмалированный таз с глухим напором хлынула струя мутной, темно-бурой жидкости с резким аммиачным запахом. Пол-литра… литр… почти полтора литра яда, отравлявшего кровь монарха последние дни.
Стенки органа опали, багровое напряжение спало.
— Расширители. Вскрываем просвет.
Федоров наложил две шелковые держалки и рассек стенку пузыря скальпелем. Введя внутрь указательный и средний пальцы правой руки, он замер.
Его лицо под полотняной шапочкой окаменело.
— Что там, Сергей Петрович? — не удержался Боткин, заглядывая через плечо.
— Не уретральный камень, коллега. Здесь настоящая каменоломня.
Федоров нащупал твердую, как кремень, шероховатую преграду. Осторожно, щадя изъязвленную слизистую, он ввел в полость пузыря ложкообразные щипцы — литотомический зажим.
Металл глухо скрежетнул о камень. Звук был отчетливым, сухим, словно в глубине раны сошлись две речные гальки.
— Держите края раны зеркалами.
Мускулы на предплечье хирурга натянулись. Плавным, полувращательным движением он повлек инородное тело наружу.
С влажным щелчком зажим показался на свет.
В его губках был зажат чудовищный коралловидный конкремент размером с крупное гусиное яйцо. Черно-бурый, бугристый, с острыми шипами оксалатов, врезавшихся в слизистую оболочку. Это страшное образование годами рвало плоть царя, преграждая путь влаге, порождая адские рези при каждом движении и шаге.
Федоров разжал зажим. Тяжелый камень с костяным звоном упал в почкообразный лоток.
— Первый, — бесстрастно произнес профессор. — Ложку Фолькмана. Проверим карманы.
Следующие четверть часа операционная жила мерным, слаженным ритмом артиллерийской батареи. Ни единого праздного слова. Хирург извлек из полости еще два камня поменьше — величиной с волошский орех — и целую горсть острого песчаного гравия.
— Промывание теплым раствором азотнокислого серебра один к тысяче. Полость санировать тщательно.
Федоров на мгновение разогнул спину. Лоб его блестел от испарины, но пальцы оставались твердыми, как тиски.
— Дренаж по Пеццеру через контрапертуру в левой подвздошной области. Стенку пузыря ушиваем наглухо двухрядным узловым швом. Кетгут номер три. Брюшину не захватывать.
— А фасцию и апоневроз? — уточнил старший ассистент.
— Послойно шелком. Кожу — скобками Мишеля.
Через тридцать минут на животе первого императора России белел ровный, десятисантиметровый шов, стянутый блестящими никелевыми скобками, из-под которого выходила толстая дренажная трубка, уходящая в стеклянную банку под столом.
Федоров стянул с рук резиновые перчатки. Они с сухим хлопком упали в таз.
— Снимите маску. Камфору подкожно, согреть конечности грелками. Доктор Боткин, каков статус?
— Пульс восемьдесят два, наполнение удовлетворительное, дыхание ровное, — Боткин вытер платком шею, его пальцы заметно дрожали. — Сергей Петрович… вы совершили чудо. В пятьдесят два года, при таком разлитом уросепсисе…
Федоров подошел к эмалированному умывальнику, нажал ногой педаль горячей воды и принялся намыливать руки темным дегтярным мылом.
— Чудеса оставим богословам, Евгений Сергеевич, — тихо произнес лейб-хирург сквозь шум струи. — У этого гиганта физиология дикого тура. Простой обыватель при такой картине скончался бы от уремической комы трое суток назад. А он выдержал хлороформ и операцию без падения сердечной деятельности. Если избежим осложнений — через две недели встанет на ноги.
Федоров поднял взгляд на круглое зеркало над умывальником. Глаза профессора за стеклами очков были темными и тревожными:
— Только вот куда он пойдет, когда встанет? Вот в чем вопрос. Вы видели его взгляд перед наркозом? Он ведь не лечиться в наш век прибыл. Он судить явился.
Часть IV. Палата выздоравливающих
Офицерское отделение клиники профессора Федорова занимало отдельный флигель окнами на Выборгскую набережную.
Здесь пахло не столько госпитальной нуждой, сколько добротным покоем: вощеным дубом, чистым голландским полотном, крепким табаком и слабым духом йодоформа. За высокими окнами с мелкой расстекловкой кружилась зимняя пурга, укутывая белым саваном чугунные тумбы у парадного входа и кроны старых вязов.
Поручик Андрей Воронов сидел на краю железной кровати, безуспешно пытаясь левой рукой застегнуть костяные пуговицы на форменном суконном белье.
Правая рука его — иссохшая, безжизненно повисшая вдоль туловища, — лежала на колене, точно плеть.
Она была бледной, почти прозрачной. Мышцы предплечья истончились, пальцы закостенели в скрюченном птичьем полусгибе. Под Лодзью, в ноябре четырнадцатого, германская тяжелая гаубица перешибла вековой дуб над его стрелковой ячейкой, и здоровенный сук вбил офицера в мерзлую глину бруствера, разорвав плечевое сплетение.
Кости срослись. Раны затянулись. Но рука умерла. Калека в двадцать четыре года. Бывший командир пулеметной команды лейб-гвардии Семеновского полка.
— Черт бы побрал… — процедил Воронов сквозь зубы. Пуговица оторвалась, выскользнула из неловких пальцев левой руки и со стуком покатилась под койку.
Поручик откинулся на спинку кровати и прикрыл веки. В висках ворочалась немая, черная тоска. Его батальоны сейчас стояли насмерть в мерзлой польской грязи. Братцы отбивали атаки пруссаков голыми штыками — на батарею отпускали по три снаряда в сутки, в ротах оставалось по полсотни штыков. А он, потомственный офицер, дворянин, сидел в тыловом покое и не мог самостоятельно застегнуть пуговицы.
Вдруг за массивной дубовой перегородкой соседней палаты раздался глухой, свирепый рык.
Это не был стон немощного. Так ревет загнанный в берлогу медведь, которому под ребра вогнали каленое железо. Следом звякнуло разбитое стекло, с грохотом покатился столик, и раздался испуганный вскрик сестры милосердия:
— Ваше Величество! Нельзя! Швы разойдутся! Доктора! Сергей Петрович!
— Пошла прочь, дура! — раскатился в ответ голос такой первобытной, сокрушительной силы, что известка на потолке над койкой Воронова мелко посыпалась. — Воды! Воды подай, овца, или шею сверну!
Дверь соседнего покоя с треском отворилась, и в коридор выскочила бледная, трясущаяся девчонка в белом плате с красным крестом, прижимая к груди черепки фарфорового кувшина.
Воронов подобрался.
Весь флигель третьи сутки жил как на осадном положении. Нижний вестибюль заняли жандармские унтера и чины Дворцовой полиции. Самого профессора Федорова не отпускали домой даже на ночь. По лазарету ползли шепотки: одни твердили, что привезли смертельно раненного Верховного главнокомандующего, другие — что в столице случился бунт и спасают самого царя.
Но голос за стеной ни капли не напоминал мягкую, негромкую речь Николая Александровича. И уж подавно ни один великий князь не матерился так смачно, с виртуозными голландскими и поморскими загибами, от которых уши горели даже у бывалого окопника Воронова.
Снова грохот. Что-то тяжелое, неподъемное обрушилось на пол.
Поручик поднялся. Придерживая мертвую