Жить. Любить. Верить - Олег Юрьевич Рой
Боль была везде: в руках, в ногах, в теле, особенно с одного бока — может, потому что он на этом боку лежал? И она была — разная: маленькие злобные чудовища старательно трудились над израненным телом: втыкали в него крючки и лезвия, цепляли крохотными, очень острыми клещами, резали, тянули, выкручивали. Левая нога была словно одним гигантским больным зубом…
Кое-как, крючась и дергаясь, удалось перевернуться на живот. Попытался приподняться — бесполезно. Ног как будто не было. Но если болят, значит, они есть? Скосил глаза и ничего не понял: темнота стояла густая, только кое-где мелькали невнятные и непонятные огоньки, блики, проблески. Не то мерещились, не то где-то стреляли.
Где-то довольно далеко. Если эта стенка траншеи, почти вовсе обвалившаяся сейчас, — та, над которой он восставал со своим криком «Огонь!», значит, канонада там, откуда шли танки. И это значит, наши уже прокатились через опорник, отбросили тех, кто пытался его отвоевать, смели их и движутся дальше…
В голове звенело, думать было трудно. И еще — очень хотелось пить. Смертельно хотелось.
Но жажда — это что-то из жизни! Мертвые точно от нее не страдают. Он ведь должен был превратиться в пыль. А превратился в боль. И раз болит — значит, еще живой. Ноги… черт их знает, не разглядишь. А зажигалку он отдал капитану. Его тело — и не только его — да еще обвалившийся этот край траншеи (да и упал он через долю секунды после того крика) стали прикрытием, щитом, потому и не разнесло его на кусочки.
Пить…
Проклятье. Жажда — значит, живой. Но и крови, значит, потерял изрядно…
Говорят, от кровопотери смерть легкая… скоро, наверное, и болеть перестанет…
Но обидно. Вот сейчас умирать — обидно. Они же прошли эту проклятую стометровку. И опорник взяли. И удержали его, и наши сейчас там… как это называется?.. развивают успех.
Левую руку, как и ноги, нестерпимо жгло и дергало. Она была на месте, но толку-то? Наверное, нервы какие-то перебило: плеть плетью, только болит. И не понять, чего там показывают бледные зеленоватые блики стрелок. Надо было, как летчики, на правую надевать.
Правую тоже жгло, но терпимо. И она, да, слушалась, действовала. Ну хоть что-то в этом размочаленном огрызке действует. Вместо того чтобы подтащить к себе левую (в самом деле, зачем ему сейчас знать время?), он сунул руку за пазуху, нашаривая ладанку…
Не веря себе, ощупал шею — шнурка тоже не было. Такой крепкий был, хоть танк на нем подвешивай, не порвется. Разве что перерезать… Черт знает, как его тут швыряло, чем и в какой момент зацепило, выдергивая из-за ворота, шнурок, каким осколком по нему полоснуло, и куда отлетела ладанка…
Потерял.
Вот и все.
Значит, умру.
Мысль почему-то не ужаснула. Что ж, умру так умру. Задачу выполнили. Жалко, конечно, но что ж, двум смертям не бывать, а он сегодня от скольких ушел?
Вот еще бы умереть у своих.
До них ведь не так и далеко. Всего сто метров. И стометровка та сейчас не простреливается, не надо вжиматься, пытаясь спрятаться за мельчайшей неровностью. Всего сто метров. Болит везде — до звезд в глазах, но лежать тут — еще хуже.
Надо ползти. Туда, к своим…
Иногда он терял сознание. Приходил в себя. Холодно. Больно. Цеплялся правой рукой, которая и болела почти терпимо, и, главное, слушалась — подтягивался. Физрук тогда отжимался на одной руке — долго, пока не отработал весь класс. Даже одна рука — это уже много.
Сутки назад он мерил эту дистанцию метрами — ну более-менее метрами, сейчас — сантиметрами. И каждый рывок — крошечный, на большее не было сил — отзывался всплеском боли. Стометровка удлинилась раз в сто. Пересохшее горло проталкивало каждый вздох с надсадным хрипом, от прокушенной губы во рту было солоно.
И снова он проваливался в еще более глухую темноту, где не было боли, где вообще ничего не было. И снова приходил в себя. На третий, кажется, раз, очнувшись, испугался почти до паники: единственная рабочая рука тоже отказалась цепляться и подтягиваться.
Не доползу.
Подтянул ее к лицу — получилось. Пошевелил пальцами. Сжал кулак. Закрыв глаза, повторил те же движения — и почувствовал и пальцы, и кулак, и все остальное. Не боль в них, а саму руку…
Просто, отключившись, видать, навалился на единственное свое средство передвижения и пережал какие-то нервы или сосуды. Бывает. Без всяких ранений бывает. Сейчас пройдет, сейчас будут иголочки…
Иголочки появились быстро: обильные, колючие, болючие — такие молодцы.
В следующий раз его испугала мысль о лесополосе, куда он так стремился: что там ждет? Точнее, кто? Или — никого? Если наши ушли далеко вперед и на старой позиции — пусто? Или — нет, об этом и думать нельзя! — мы откатились назад, и в лесопосадке… Нет. Не может быть. Канонада гудела где-то за спиной, значит…
Шесть раз он терял сознание или семь?
Сбивался со счета, в глазах то темнело, то вспыхивали слепящие искры — словно фейерверки кто-то пускал, в ушах звенело, хрипело и шуршало. И как будто кто-то рядом переговаривался. И темнота наваливалась неудержимо.
— Говорю же, показалось тебе! — услышал он, опять вернувшись в темноту, но не ту, где не было ничего, а в обычную, с колючей землей, колючими звездами наверху и колючей болью везде. Голос, казалось, прозвучал совсем рядом. — Нет здесь никого. Да и темнотища. Вот развидняет ужо…
Он попытался хотя бы застонать, чтобы подать знак: я здесь! Но даже стона не получилось, только шипение какое-то.
— Разговорчики, товарищ Петров, — добродушно, но вполне по-командирски ответил второй голос. — Если кто и ухитрился выжить в этом пекле, до «развидняет» может и не дожить. Так что ищем. А по свету еще пройдем. Мертвых тоже надо хоронить.
— Господи, сколько же их тут легло?
— Да почитай все, кто шел к опорнику этому проклятому. А нациков, заметь, они угандошили втрое больше. Это по предварительным подсчетам. Может, и вчетверо. Так что, даже если все полегли… — второй не договорил.
Вик протолкнул через высохшее, как будто жестяное горло столько воздуха, сколько сумел, затянул внутрь, задержал там на мгновение и вытолкнул, попытавшись превратить этот воздух в звук — ну хотя бы в мычание, в стон!
Получилось хриплое, почти нечеловеческое:
— Н…не… в…вс…е…
И вдруг понял, что едва различимые бледно-зеленые черточки на левом запястье показывают половину четвертого. Сутки прошли. Вечность промелькнула.
Меркнущее — опять! — сознание выплюнуло