Взрывные грибы - Виктория Кравцова
Там, где у живых бьется горячее, у меня уже девять лет ничего не бьется, и я всегда считал это удобством: не мерзну, не потею, не боюсь так, чтобы дрожали руки. Оказалось, это не пустота. Оказалось, там лежит мое собственное, ровное, сухое, никем не считанное, и его можно взять, если очень надо и если ты не собираешься его возвращать.
Пальцы обнесло синеватым свечением. Не льдом — я знаю свой лед, я его делаю из чужой воды и чужого страха. Это шло изнутри, и пахло от него сухим склепом, истлевшим пергаментом и покоем, и по руке до плеча растекался тот покой, из которого не хочется выходить. Страх ушел. Вместе со страхом ушло из меня еще что-то, чего я в тот момент не опознал и не считал.
— Получи, перекормленная поганка.
Сгусток сорвался с ладони и прошел триста шагов мути, как проходит нож сквозь мягкое масло, — не отклонившись, не рассеявшись, потому что рассеивать его было нечем. Он вошел в открытую гроздь.
Желтое вспыхнуло до белого. Потом там наступила очередь моей стороны: пузыри почернели изнутри, жилы на них полопались, и вся гроздь просела сама в себя, как проседает мех, из которого выпустили воздух.
Гора выгнулась дугой. Сверху, из простуженной глотки, пошел вой, в котором к боли добавилось новое — искреннее, обиженное изумление тысячелетнего существа, которое до этого часа ничего не отдавало.
А потом лопнувший склад ударил в обратную сторону.
Из-под отошедшей плиты под давлением хлынуло черным. Не облако — струя, тугая, в две сажени поперек, вставшая в застывший воздух Ямы и распустившаяся в нем чернильным пятном, которое сожрало последние остатки света. Тысяча лет накопленного добра, разом и без разбора, куда придется.
Все это полетело на нас.
Оно накрыло меня целиком, и оказалось не удушливым, а сладким. Я стоял с задержанным дыханием под проспиртованным саваном и слушал, как у меня на плече работают — с чавканьем, в два горла, хотя горло там одно.
— Спорыш.
— М-м.
— Не пей.
— Я не пью, — отозвался он с полным ртом. — Оно само.
Он потяжелел. Темным паразит стал и до этого, а вот значительный вес у него завелся впервые с того дня, как он ко мне присосался: воротник потянуло вниз, как тянет намокшая ткань. Разбираться было некогда, потому что Яма ответила снизу.
Черная маслянистая почва под сапогами вздрогнула и пошла трещинами, а из трещин полезли ростки — изломанные, шипастые, поблескивающие острыми краями. Они взвились разом и легли мне на лодыжки, стянули и потянули вниз, шипы прошли через ткань мантии и вошли в кожу над сапогом. Я дернулся. Кольцо стянулось туже и пошло к поясу.
Костяной кинжал я вскинул на чистом навыке. Лезвие скользнуло по стеблю, не оставив на нем даже белой черты. Стебель был твердый, как обсидиан, и на кинжал ему было наплевать. Второго сгустка у меня не было. Я это знал так же точно, как знал первую емкость: то, что я взял, я взял один раз, и второй раз в этом месте брать было уже нечего.
Слева от меня прошла тень. Ткач Спор выступил вперед — не быстро, он вообще никогда не делал ничего быстро, — и шипы, копошившиеся у его ног, он не заметил вовсе. Длинные руки древнего миконида легли прямо на плети, обвившие мои лодыжки.
Он не сказал ни слова. Ему было велено молчать, пока не спрошу, а спросить я не успел. Пустые впадины на бархатистом лице полыхнули лиловым.
Глава 17: Плата за дерзость
«Если ты дернул спящего тролля за усы и он не проснулся — радуйся. Если проснулся — беги. Но если тролль оказался размером с гору, а вместо усов у него ядовитые лозы — постарайся хотя бы принять красивую позу перед тем, как стать удобрением.»
Гоблинский философ-пессимист Хнык Обреченный
Едва пальцы-плети сомкнулись на черных стеблях, шипастые ростки возмущенно зашипели. Кора на стеблях села пеплом и сошла с моих лодыжек. Шипы вышли из кожи вместе с ней, и выходили они хуже, чем входили. Ткач держал руки на плетях еще счет или два. Лиловое в его впадинах шло не ровно, а толчками, как идет вода по трубе, в которой стоит воздух.
— Владыка Тлена.
Шелест я услышал раньше, чем разобрал в нем слова, и обрадовался ему раньше, чем сообразил, чего он стоит. Молчать миконид получил приказ от меня, полтора часа назад. Разрешения говорить он не спрашивал.
— Слов у меня было два.
— Помню.
— Одно я сейчас потрачу.
Я успел открыть рот, чтобы запретить. Запрещать было нечего: он уже тратил. Слово ко мне не пришло. Пришло то, что за словом стояло, — целиком, без порядка, как приходит чужая память в мицелии: не фраза, которую надо разобрать, а знание, которое у тебя как будто было всегда и до этой минуты просто лежало не на своей полке.
Круг на то и круг, что отданное в него приходит обратно. Эта тварь берет и держит. Тысячу лет держит. Все, что она съела, лежит в ней и наружу не выходит ни травой, ни падалью, ни прахом. Вернуть ее в круг силой нельзя. Круг не толкают. Круг замыкается сам, если внутри оказалось то, чего держащий не сможет удержать. Нужно дать ей проглотить смерть. Столько, сколько влезет в оболочку. И еще немного.
Знание кончилось, и на его месте стало пусто, будто там и не было ничего.
— Это все? — спросил я. — Это весь план?
Лиловое в глазницах Ткача Спор дернулось и погасло. Фигура в изодранной мантии осела в плечах, и осанка, которую он таскал на себе с погибшей эпохи, сошла с него быстрее, чем кора с плетей. Передо мной стоял мешок бархатистой плоти на моей нити, четвертой по счету, годный на то, чтобы шагнуть, куда покажут.
Я стоял и пересчитывал. Слов было два. Одно он отдал сам. Второго я не спросил.
Это единственная вещь за весь поход, которую мне отдали бы бесплатно и о которой я не подумал вовремя. Что там было — имя, число, дорога домой, — я не узнаю уже никогда, и графы для такого у меня нет. Такое пишут не в убыль. Такое пишут на полях, мелко, и потом не перечитывают.
— Ткач.
Мешок стоял.
— Ткач Спор.
На плече