Взрывные грибы - Виктория Кравцова
Синица снялась с холки Мясника и полетела в темноту. Летела она вполоборота, заваливаясь на левое, — сустав ей проросло насквозь, и в воздухе ее теперь несло, как несет бумажный сор в сквозняке. Но она добралась, и по связи пришел образ.
Плита. Одна из тех, что с нахлестом лежат на боку черепицей, — лопнула вдоль и приподнялась краем. Под краем — щель в человеческий рост, влажная, и в глубине щели что-то ритмично сжималось и разжималось, отдавая мутным желтым.
Тем самым болезненно-грязным желтым светом, который я уже видел в открытой глотке за миг до того, как одиннадцать сгустков стужи погасили его насовсем.
— Пупырышек. Гляди.
Я пустил ему картинку. Спорыш подтянулся выше по вороту, свесил усик и подержал его в воздухе, ловя не свет, а запах.
— Ой, — усик замер на полпути обратно. — Ой, хозяин. Это не пузо.
— Знаю, что не пузо.
— Нет, ты не знаешь, а я знаю. Я это ел. — Усик убрался. — С самого спуска ел, вот прямо это. Он этим не жрет и не дышит, а копит. Оттуда все и берется — и зелень его, и вонь, и цветочки твои. Там у него склад.
Глубинные споровые железы. Корень всей его перекошенной силы, который тысячу лет лежал под двенадцатью слоями окаменевшего хитина, а сейчас торчал наружу и светился в темноте, приглашая.
— Голодный?
— Ага.
— Там на два пуда открытой сути. Пойдешь?
Он молчал долго, счетов на десять. За эти десять счетов Мясник переставил себя на полшага, а где-то слева хрустнуло так, что заложило уши.
— Не пойду, — сказал Спорыш. — Хозяин, я туда пойду и оттуда не вернусь. Вернется что-то, и оно будет с тобой очень вежливое.
Графа для непонятного у меня к тому вечеру была исписана сплошь, и я дописал поперек.
Из мути прямо на нас вылетела сорванная с бока плита размером с добрую телегу. Мясник ее не обошел. Он не мог: на трех ногах не обходят, в таком состоянии только встают навстречу и упираются. Он и уперся — обсидиановой в жижу, головой вниз, рогами вперед. Глыба пришла в трутовики с сухим грохотом. Панцирь на буйволе хрустнул в двух местах, что-то в нем поехало вбок, но он устоял и сбросил плиту в сторону.
Из тех, кто держал меня в этом лесу живым, у меня оставалось трое, и все они были уже порченые. Я развернулся мордой к желтому свету и начал считать вслух, потому что в голове счет уже не держался.
Триста шагов до туши. Плита с щелью — на левом боку, шагов на сорок в сторону от глотки, невысоко, локтей десять от поля. Дойти можно. Дойти — некому: одиннадцать я потратил в глотку и не жалел о них ни секунды.
Двенадцатый стоял полный до отказа, не спустив ни капли на дорогу, и приказа слушать не мог. Звезду мне выключили перед ударом авангарда — сошли с борозд, и провод оборвался. Мертвец вне контура не слышит никого, это я знал с курганов и на этом строил всю схему.
Только один конец провода из двенадцати я в свое время залил не пыльцой, а собой. Я поднял правую руку и поискал этот конец там, где ему и полагалось быть, — не в земле. В себе.
Он нашелся сразу, как находится заноза, о которой ты весь день помнил. Я потянул, и он потянулся, а вместе с ним по нему в меня пошло обратное: холод в кисть, в локоть, в плечо, и то самое, что уже трогало меня недавно, снова поднялось и посмотрело. В прошлый раз меня читали как адрес на конверте. Теперь читали внимательнее и с уважением, как приказчик читает бумагу от очень богатого дома.
— Иди в щель.
И Двенадцатый пошел. Он шел не в лоб и не по прямой. Под его обмороженными сапогами жижа схватывалась хрупкой белой коркой, и по этой корке он и шел, наискось, как ходят по льду люди, которым не впервой. За ним оставалась белая полоса, единственная светлая вещь на все дно Ямы, и по ней я его и провожал глазами до самого конца.
Пока он шел, я взялся за свою сеть. В ней было девяносто четыре нити, а из них шестьдесят восемь вели к обычной пехоте, ослепшей, оглохшей и уже никуда не годной. Держать их и одновременно лить в цель то, что я собирался, — на это меня не хватало. Я это знал точно, без прикидок, потому что за девять лет практики выучил свою емкость лучше, чем свое лицо.
Я срезал шестьдесят восемь. Не по одной, а разом, как перерезают шнур на тюке: захват, поворот кисти, отпустил. В голове стало тихо и просторно, и в этой тишине шестьдесят восемь моих солдат остались стоять посреди бури, каждый в той позе, в какой его застало последнее мое слово. Слепая толпа без хозяина, дорогая, оплаченная, поднятая мной с курганов и притащенная сюда через целую прорву грязи.
Двадцать шесть нитей я оставил. Мешки. То самое, что я не так давно пометил у себя как единственную живую вещь на складе и на что садовник не нашел управы. Мясник, Синица, Ткач — четвертой, пятой и шестой.
Двенадцатый дошел до плиты и вошел в щель по самые плечи. Я даже не успел прикинуть, хватит ли одного. Внутри бока вспыхнуло синим, и синее пошло наружу через щель веером, с тем сухим звенящим звуком, каким лопается на реке лед под собственным весом. Плита отошла еще на локоть и повисла на одном сухожилии. Из-под нее вывалилось наружу то, что до сих пор держалось внутри: гроздь пульсирующих желтых пузырей, каждый с бычью голову, в сетке белых жил, дымящаяся по краям от мороза.
Двенадцатого в щели больше не было. Ушел весь, до последней крупицы стужи, и на это ему не потребовалось ни второго слова, ни поправок. Гора над ним взвыла.
Я стоял в трехстах шагах, смотрел на открытый склад чужой силы и думал нелепое: что вот сейчас мне полагалось бы иметь при себе резерв. Резерва у меня не было. Я вычерпал его весь: на Звезду, на четверть часа держания шлюзов, на то, чтобы гнать девяносто четыре по слепому полю. В подсумке лежало двенадцать ядер, и в них лежала сила, и достать ее оттуда можно было за три часа работы на верстаке.
Некромант тратит чужую смерть. Это первое, что