Взрывные грибы - Виктория Кравцова
Стук поменял направление.
Все это время он бил снизу, из-под подошв, и от него противно ныли зубы. Теперь он приходил спереди. Мне это сначала показалось улучшением, а потом я сообразил, что оно значит: мы дошли до края туши. Дальше сердце было не под нами.
Триста одиннадцать. Я пересчитал их дважды за утро, потому что теперь считал все.
Мешки начались шагов через двести. Они стояли по сторонам тропы — раздутые бурдюки в мой рост и выше, черные и багровые, затянутые сетью вздутых жил. Они поднимались и опадали в такт стуку, и жилы под кожурой шли рывками, как ходит проглоченное по горлу. Вокруг каждого шагов на десять земля была серой и ломкой. Ни мха, ни поросли, ни единой светящейся бляшки. Выжато до корки.
Синица встала на загривке буйвола и раскрыла клюв, не издав звука.
Она делает так, когда впереди что-то мертвое и большое, но сейчас впереди было живое, и вложенная в нее искра не сходилась сама с собой. Птица шагнула вбок, к дальнему от мешков краю холки, и осталась там.
— Не нравится, — отметил я. — Мне тоже.
— Хозяин, это же гениально! — Спорыш на плече не потускнел, наоборот, зачастил, будто ему платили за слова. — Ты понимаешь, что он тут устроил? Кухня! Мешки жрут гниль со всей округи, перегоняют ее и выдыхают отраву, а отравой кормится следующая гниль! Котел, который сам себя подкладывает! Хозяин, я почти горжусь.
— Симбионт видит поварню там, где стоит нарыв.
Ткач обходил ближайший бурдюк по широкой дуге, не касаясь его даже краем плети.
— Это язвы, Владыка Тлена. Круг Гниения берет и возвращает, и потому он круг. Узурпатор берет и держит. Все, что здесь съедено, лежит в этих мешках и не выйдет обратно ни травой, ни мхом, ни падалью. Он не растит лес. Он его копит.
— Копит, — повторил я. — Живую силу. В мешках.
— Да.
Я запомнил. Не из благочестия — я прикидывал, что будет, если такой бурдюк проколоть. Мысль оказалась не пустая, но пригодилась она мне позже и совсем не так, как я рассчитывал. Пока же я начал водить Легион по птице.
Синица уходила вперед бросками. Висеть над строем ей здешний воздух не давал, так что она била короткими дугами у самой земли, и на каждую дугу уходило по два разбега. Возвращалась с картинкой: где серая корка, там мешки, а где мешки, там жилы, а где жилы, там нам делать нечего. Я вел колонну по темному, живому, кислому — и это было лучшее, что здесь имелось.
Плохо было одно. Между двумя ее картинками у меня всегда стояла дыра — ровно столько, сколько мертвой птице нужно на разбег. В одну из этих дыр меня и взяли.
Вонь ушла. Не сменилась — ушла, вся, и воздух стал никакой, чистый, как в хорошо протопленной комнате. Черное под сапогами подсохло и сделалось утоптанным двором. Споровые мешки по сторонам тропы обвисли и стали обычными, холщовыми, туго набитыми, стоящими в два ряда до самого горизонта, и каждый был завязан бечевой и помечен сургучом.
Правое колено перестало болеть. Я отметил это как хорошую новость.
Из-за мешков ко мне вышел казначей Вольных рот — в кожаном фартуке, с гроссбухом под мышкой и с тем выражением лица, какое бывает у людей, отдающих деньги. За ним стояли ротные писари, и один уже разматывал бечеву на верхнем мешке.
— Контракт закрыт, — сообщил казначей. — Узурпатор изгнан из Споровой Ямы, засвидетельствовано, спорить некому. Мешок золота по договору, второй за срочность. Расписку внизу.
— А ящерица?
— Изгнана. — Он повел гроссбухом в сторону, и я увидел, что за мешками дальше идет лес — обыкновенный, зеленый, с птицами. — Работа кончена, некромант. Всем спасибо.
Работа кончена.
Держать под собой триста одиннадцать тел — это не приказ и не заклятие. Это натянутые нити, и они тянут постоянно, и ты постоянно тянешь их, и это как нести полную бадью: заметно только тогда, когда поставишь. Работа кончена. Дальше их нести некуда и незачем.
Я поставил бадью.
Отпустил ближнего — того, у которого раскололась шляпка на промоине. Нить обвисла, тело сложилось. Отпустил следующего. Потом двоих сразу, потому что так быстрее. Плечи разгибались. Мне стало легко до того, что я услышал собственное дыхание. Дальше произошли две вещи, и обе не мои.
Спорыш сжал гифы.
Он вогнал их мне в шею еще на пошлине и с тех пор не вынимал, а я не просил. Замаха ему теперь не требовалось. Он просто стянул то, что уже стояло у меня под воротником, и боль пошла в затылок и вниз, в правую ногу, к колену, которое я успел записать в здоровые.
Вторым пришел Ткач, и пришел он совсем не по-человечески.
Ледяной шип вошел в мысли без слов, потому что слова у него на это не были заготовлены. Он не увидел, что я говорю с пустотой; он лишен глаз и в чужой голове по-прежнему слеп. Он почувствовал, как в его собственной сети одна за другой гаснут точки, которые гасить не приказывали.
— ТЫ РОНЯЕШЬ ИХ.
Мир сел на место, и это было мерзко.
Никакого двора. Никакого казначея. Черная слизь, серая корка, бурдюки с ходящими жилами. Мешки, которые я минуту назад считал холщовыми, дышали в двух шагах от моего лица, и на ближнем сургучная печать оказалась вздутием размером с колесо, из которого сочилось крайне вонючим.
А передо мной на твердой породе лежали одиннадцать моих бойцов, сложившиеся кулями.
Стоять они, к слову, продолжали все. Приказ был не «вперед», а «стоять», потому что я как раз считал до пяти. Волна не пошла никуда. Экстремальный спуск в эту споровую клоаку обошелся мне в сто девятнадцать тел, и всю дорогу после нее я затыкал именно эту щель, и почти успешно заткнул, а дыра оказалась в другом месте.
Никто не переступил ни шагу. Я уронил их сам, руками.
— Одиннадцать, — я провел рукой под воротником. Синие ниточки на пальцах были мне уже знакомы. — Спасибо, пупырышек.
— Я предупреждал, что кусаю сразу. — Голос у Спорыша был ровный, без визга, и от этого стало неуютнее. — Хозяин, ты стоял и разминал плечи. Ты никогда не разминаешь плечи.
Я прошел по кулям