Барин - Дмитрий Шимохин
Я слушал, приоткрыв рот, и кивал, переспрашивал.
Заодно узнал все, что требовалось. Кабинет — по коридору направо с табличкой. Его высокоблагородие нынче у себя, не в духе и не принимают.
— … и тогда, ежели соблаговолят, вам отпишут о дне приема, — торжественно закончил писарь.
— Вот это наука. — Я покачал головой с искренним восхищением. — Благодарю покорно. Дозвольте, запишу про титулование, покуда не забыл.
Я достал карандашик, пристроил бумажку на уголке конторки и заскрипел — старательно, высунув кончик языка.
И, не поднимая головы, попросил:
— Любезнейший… а нельзя ли водицы? С мороза горло перехватило, сипнет.
Писарь, вознесенный на самую вершину собственной значительности, махнул рукой — великодушно:
— Извольте-с, я мигом. — Поднялся и юркнул в одну из дверей.
Я отложил карандаш и двинулся по коридору. Шел я не таясь и не спеша — как ходят люди, которым можно. Половина искусства входить без спросу — походка: засеменишь — окликнут, станешь красться — схватят, а идешь барином — сами расступятся. Встречный чиновник с кипой папок посторонился и поклонился первым.
«Вот так. В любой конторе, в любом веке: главный пропуск — это морда. Печать на ней ставит сам предъявитель».
И вот наконец медная табличка: «Начальникъ отдѣленія надворный совѣтникъ Павелъ Аристарховичъ Кувшинниковъ».
«Поехали», — пронеслось в голове.
Я стукнул дважды — коротко и уверенно, как стучат свои, — и вошел, не дожидаясь ответа.
Кабинет был под стать хозяину: сухой, чистый. Шкафы с делами по ранжиру, на столе ни единой лишней бумажки, чернильный прибор надраен так, что блестит. Пахло сургучом и яблоками.
За столом сидел надворный советник собственной персоной. Лет пятидесяти, сухощавый, седой ежик, бакенбарды по линейке. Вицмундир застегнут на все пуговицы, хотя сидел человек один и видеть его было некому.
«Такие и спят, поди, во фрунт. Этого на мякине не провести и нахрапом не взять. Всякого повидал и чины большие и малые».
Поверх железных очков он уставился на меня с изумлением, будто на предмет, регламентом не предусмотренный.
— Сударь?.. — Перо легло на подставку. — Позвольте. Вам кого? И как вы вошли?..
— Вас, ваше высокоблагородие. Прошу простить великодушно, что без доклада. — Я поклонился в меру глубоко, без угодливости. — Тропарев, Арсений Иванович. Воспитанник тайной советницы Анны Францевны Адельсон.
Кувшинников снял очки. Протер и надел, пару секунд смотрел на меня, а потом вздохнул.
— Извольте садиться, — сухо сказал он и указал на стул. — Только предупреждаю: у меня дела-с.
— Десяти минут достанет, Павел Аристархович, — заверил я его.
Сел, трость поставил между колен — и заговорил вовсе не о деле.
— Анна Францевна нынче крепко озабочена моим будущим. Лета подходят, пора определяться по службе. — Я чуть развел руками. — С военной у меня, увы, не сложилось: его превосходительство генерал Зарубин, скажем так, перекрыл мне эту дорогу. Остается статская. Вот опекунша и наказала: присматривайся, Арсений, к людям служащим, спрашивай, учись. А у кого и спрашивать, как не у человека, тридцать лет отдавшего ведомству?
— Гм. — Кувшинников откинулся, и сухость в голосе ушла на градус. — Похвально, что в ваши лета думаете о поприще. Нынешняя молодежь больше о скачках-с…
— Дозвольте спросить, Павел Аристархович: вы ведь давно здесь служите?
— Тридцать один год в ведомстве. — Он не удержался, распрямился. — Десять лет имею честь возглавлять отделение.
— А начинали? — мягко спросил я его, начав пожирать глазами.
— Канцеляристом, сударь мой. Копиистом, почитай. Без протекций-с. — Он поджал губы, но глаза затеплились: любимая тема сама шла в руки. — Гимназия губернская, а далее все сам: усердием, аккуратностью и порядком. Порядок, молодой человек, есть первейшая добродетель служащего. Не блеск и не связи. А по-ря-док.
— Оттого, верно, у вас в отделении входящие журналы таковы, что хоть в Эрмитаже выставляй, — почтительно вставил я.
— Говорят-с? Кто же? — Он глянул поверх очков — польщенно и цепко разом.
— Люди. Добрая слава — она как гербовая печать: подделать нельзя.
Старик разгладил бакенбарду, и лед сошел окончательно.
— Что ж… Служим-с. Не за славою, но по совести, — сказал он почти благодушно. — А вы, стало быть, к статской склоняетесь? Дело верное, только упреждаю: путь долог, чинов скоро не дают…
— Я к трудам привычен. — Я выдержал паузу ровно в один вдох. — Собственно, и нынешний мой визит — тоже труд. И, признаться, невеселый.
Кувшинников насторожился.
— Я ведь к вам, Павел Аристархович, не за одной наукой. — Я понизил голос до доверительного. — Случилась оказия, и может выйти скандал — громкий. А я от Анны Францевны приставлен приглядом к приюту Шаховского: она попечительница, изволите знать. Вот и хожу тихо, чтобы тихо и осталось. Потому что ежели Анна Францевна возьмется сама… — Я вздохнул. — Вы, может статься, слыхали, как она берется. Про приют в газетах писали.
Кувшинников сощурился, припоминая.
— Позвольте… Приют Шаховского… Я, кажется, читал что-то-с…
— Читали, — скромно подтвердил я. — И в «Ведомостях» было, и в «Гражданине» князь Мещерский посвятил целую страницу. А люди сведущие сказывали, — я еще понизил голос, — будто сам государь император ту заметку прочесть изволил. Не поручусь, врать не стану, но сказывали.
Кувшинников тут же выпрямился, лицо стало серьезное.
— И… какое же отношение, — произнес он осторожно, — сия оказия имеет к моему отделению?
— Самое прискорбное. — Я поглядел ему прямо в глаза. — В ней замешан ваш служащий. Покуда об этом знаю я да знаете вы — беда поправимая, а вот ежели узнают писаки… Или еще кто.
Я не договорил.
— Кто? — спросил он тихо, со сталью в голосе.
— Писец чертежного стола Свищев, — улыбнулся я.
Секунду Кувшинников посмотрел на меня и, протянув руку, позвонил — дважды, отрывисто.
Дверь приоткрылась, всунулся давешний пробор — увидел меня на стуле, поперхнулся заготовленным словом и вытаращился на меня.
— Ваше высокоблагородие, я… этот… он же…
— К слову, Павел Аристархович, — обернулся я к начальнику, не дав пробору долепетать, — хочу засвидетельствовать: служитель у вас — золото. Меня давеча по всей форме не пустил: говорит без опекунов никак, порядок-с. Ни на чин не поглядел, ни на имя. Иной бы дрогнул, а этот — кремень. Такое рвение к чести службы нынче редкость, побольше бы таких.
Писарь стоял в дверях с открытым ртом. По лицу его было видно, как внутри насмерть дерутся два чувства: гордость от похвалы и смутная догадка, что его только что использовали.
Кувшинников поглядел