Кабальеро - Виктор Коллингвуд
— Красивое имя. Хорошее, короткое и звонкое. Кричать удобно.
— Зачем кричать?
— Затем, что она через пять лет будет лазить по крышам, и я её оттуда буду снимать.
Тея засмеялась и тут же поморщилась, потому что смеяться ей было ещё больно.
Моана после родов сделалась тихая, чего за ней отродясь не водилось. Первые дни она сидела на своей циновке, кормила Танаоа и отвечала мне односложно. На четвёртый вечер она сама спросила, глядя в стену:
— Ты будешь любить сын, если он будет как я? Тёмный. Такой лицо. Не как ваши.
Здесь мне пригодилось главное умение переговорщика — не суетиться.
— Я на это надеюсь.
— Почему?
— Потому что твоё лицо я выбрал сам, и не по глупости, а в здравом уме. И потому что здесь, Моана, он будет как половина острова, а в Петербурге его в любом случае разглядывать станут. Так пусть уж будет на что смотреть.
Она помолчала, а потом чуть подвинула локоть, освобождая край циновки, чтобы я сел рядом. Больше в тот вечер мы ничего друг другу не сказали.
За отцом Гедеоном я послал в тот же день, как родились дети. Иеромонах находился в Ново-Российске, разбирая дела миссии, а другого духовного лица ближе трёхсот вёрст не было. За ним пошла «Елисавета» — единственное свободное судно, пока остальные стояли под погрузкой. Сукин обернулся на пятые сутки: назад шёл в бакштаг и гнал так, что, по его словам, «провидению почти не пришлось помогать».
Сойдя на берег, отец Гедеон с первого же шага дал понять, что приехал не только крестить, но и ругаться.
— Граф! — сказал он вместо приветствия, и голос у него оказался отменный, густой, на весь причал. — Я до вас имею разговор, и разговор давний!
— Имеете, отче. И я до вас имею. Только вы с дороги.
— Я не с дороги, я по делу!
— Обед стынет.
Разговор этот висел на мне с пира прошлой зимой, когда я на глазах у всей колонии объявил негра с «Эбигейл» злым духом, купленным у тьмы, а цену назвать отказался. Толпа пришла в восторг, зато иеромонаху потом пришлось расхлёбывать последствия. С тех пор он копил обиду и, судя по всему, накопил изрядно.
Я довёл его до стола под руку, усадил на лучшее место и первым делом налил. За столом уже ждал Резанов, которого я пригласил заранее.
Пунш на Ситке варили по моему рецепту и давно звали дико-графским. Ром разводили кипятком, добавляли лимонную эссенцию, сушёную бруснику и специи, привезённые Уоткинсом из Кантона; сахара не клали, поскольку его не было вовсе. Горячий пунш пился легко, а минут через двадцать вежливо и без предупреждения бил по башке.
Первую кружку отец Гедеон выпил, не заметив, потому что говорил, причём хорошо и по существу. Человек, поставленный примером для дикого народа, не должен сам сеять суеверия. После той выходки с чёрным человеком крещёные алеуты три недели допытывались у Гедеона, есть ли у русских власть над тьмой и почём её продают. Дело миссии, по его словам, рушилось не от идолов, а от подобных шуток.
Возразить мне было нечего: по существу он был кругом прав.
— Виноват, отче, — сказал я и налил вторую.
Он остановился на полуслове. Видно, заранее приготовился к обороне и запас ответы на всё, кроме признания вины.
— Так-таки виноват?
— Кругом виноват. Я тогда людей от драки уводил: у меня на пиру сидели тлинкиты, атна и бостонцы разом, и им нужно было чем-то занять головы, пока они не занялись ножами. Занял чем нашлось. Что вам после этого расхлёбывать пришлось — не подумал.
— Вот! — Он поднял палец. — Вот именно, что не подумали!
— Не подумал. Вперёд буду думать.
Вторую кружку он выпил уже сознательно. К третьей мы говорили о том, что алеуты на Кадьяке поют и что петь им надо своё, но с правильными словами. К четвёртой он рассказывал, как в Иркутске у него замёрзла чернильница вместе с прошением. К пятой он назвал меня Фёдором Ивановичем, взял с меня слово, что чёрного человека я больше в духи не произвожу, и я это слово дал охотно, потому что негр давно ушёл на «Эбигейл» вместе с макакой.
— А теперь, отче, — сказал я, когда он подобрел окончательно. — У меня двое пятидневных младенцев лежат некрещёными.
Отец Гедеон отставил кружку и сразу посерьёзнел.
— Чьи?
— Мои.
— От кого?
— От Моаны и от Теи.
— Крещёные они?
— Нет.
— Венчаны вы?
— Нет.
Он встал.
— Фёдор Иванович, всякого младенца я окрещу: хоть подкидыша, хоть дитя язычников. Но что записать в книгу? Отец — граф, российский дворянин. Матери — некрещёные, христианских имён не имеют. Брака нет. Если внесу детей как незаконнорождённых, эта запись пойдёт за ними и в службу, и в наследство.
— Так не пишите.
— Не могу не писать! У меня книга, а не тетрадка!
Спорить с ним об установленном порядке было бесполезно. Именно для этого за столом и сидел Резанов.
Николай Петрович поднялся и одёрнул мундир; на груди блеснул камергерский ключ.
— Отец Гедеон. Извольте выслушать меня как посланника Его императорского величества и полномочного представителя Российско-Американской компании.
— Слушаю, Ваше превосходительство.
— В колониях, отстоящих от столицы на два года пути, ежедневно происходят дела, для которых столичного установления не заготовлено. Дети сии рождены на русской земле у русского дворянина и будут воспитаны в православной вере. Матери их от крещения не отказываются, но покуда не разумеют языка, а оглашение потребует времени и труда, каковой труд я на вас и возлагаю. — Он выдержал паузу. — Запишите рождение, имена родителей и совершённое крещение. Отдельно укажите, что вопрос о положении детей и браке родителей передан на высочайшее разрешение. Я лично подам прошение государю и обер-прокурору и приму ответственность на себя, о чём распишусь в книге собственной рукой.
Отец Гедеон помолчал.
— Собственной рукой?
— И с полным титулом.
Такая подпись не отменяла правил, но снимала ответственность с иеромонаха и перекладывала её на камергера, который обещал добиться решения в Петербурге. Для церковной книги это был весомый довод.
— Ну, коли так, — сказал он. — Коли так, окрещу.
Крестили на другой день дома: церкви на Ситке ещё не было, а нести шестидневных младенцев через весь посёлок в