Погрешность. Том 3 - Гарри Санн
Грач — за плечи, сидя у изголовья, навалившись. Лом — поперёк, за пояс. Мне достаются ноги: Лом помогает дойти и я скорее падаю, чем сажусь на них, прижимаю здоровой рукой колени. Ярина держит голову, положив её себе на колени, и гладит Коршу лоб, и что-то говорит ему тихо, чего я не разбираю.
Кира калит нож в костре, долго, пока лезвие не темнеет. Потом садится у Корша сбоку. Камень кладёт ему на живот, рядом с древком, и прижимает сверху ладонью.
— Держите, — говорит.
И надрезает.
Корш кричит. Коротко, хрипло, не своим голосом. Выгибается. Ноги подо мной дёргаются так, что меня подбрасывает, и я наваливаюсь сильнее, всеми силами, что еще остались во мне Грач с Ломом давят сверху. Ярина прижимает его голову к себе и не перестаёт гладить.
Кира не торопится. Режет медленно, чуть в сторону от древка, потом берётся за обломок двумя пальцами и тянет. Не рывком — плавно, покачивая, так, как вынимают занозу, которая засела глубоко.
Выходит наконечник. Зазубренный, тёмный. За ним — кровь, сразу, густо, тёмная, почти чёрная.
Кира бросает стрелу в сторону, не глядя, и обеими руками хватает амулет. Прижимает его к ране. Глаза у неё закрыты.
А у меня темнеет в глазах. Жар, запах крови, крик — всё сразу, и земля крутится у меня перед глазами. Стараюсь держать глазами одно дерево, держать его взглядом, неподвижно. Главное — не отпустить ноги. Главное — не упасть на него.
— Держи, — шепчет Кира. Не нам, как будто сама с собой говорит. — Держи… Закрывайся. Вот так. Тут ещё. Закрывайся…
Время идет медленно, во рту привкус горького варева, дерево перед глазами то шатается, то идет ближе ко мне, то опять стоит на месте.
— Закрыла, — говорит Кира. — Трубку закрыла. И треугольник… почти.
Корш лежит без сознания. Лицо серое, мокрое. Но дышит ровно.
Грач отпускает его плечи, медленно, будто боится, что Корш сейчас вскочит. Садится обратно, вытирает лицо рукавом.
— Ну, Кира ты даешь, — говорит он Кире. И отползает, упираясь спиной на то дерево, что шаталось, но так и не пошло ко мне на встречу.
Я сползаю с Коршевых ног и сижу так, не в силах подняться. Смотрю не на рану. Смотрю на Киру. На её лицо — серое от усталости, с дорожками пота по вискам, с губами, закушенными до белого.
Вижу, что она не просто приложила амулет и направила, она как будто и себя отдала, скулы заострились и подбородок. Лом помогает дойти обратно до шалаша.
Лом ставил его на троих, низкий, так что изнутри не сесть. Лапник под спиной ещё пахнет смолой. Ложусь головой к выходу: теперь мне видно угли и край неба над поляной, а ноги и тело закрыто ветками и листьями, что держат тепло. Больную руку кладу на грудь, чтобы ночью никто не задел.
Знобит весь день, но к ночи озноб другой. Изнутри трясёт, а снаружи жарко, рубаха липнет к спине. Рука под повязкой дёргает с каждым ударом сердца, ровно, как маятник. Закрываю глаза и стараюсь о ней не думать.
Слышно, как у костра Кира что-то тихо говорит Ярине. Как в соседнем шалаше шуршит лапник: Грач ворочается, кряхтит, укладывает ногу. Потом шаги ко мне.
— Мы к тебе, — шепчет Ярина. — шалаш на троих.
Кира ложится слева, со стороны больной руки. Ярина устраивается справа. Ноги у всех под скатом, головы у открытого края, и угли видны всем троим. Лапник под Яриной проседает, и она плечом задевает меня.
И замирает.
— Ты опять горячий?
Её ладонь ложится мне на лоб. Ладонь прохладная, пахнет дымом, и мне хочется, чтобы она полежала так подольше. Ярина убирает руку.
— Кира. Он опять горит.
Кира приподнимается на локте. Пальцы находят мою руку, идут по повязке от локтя вверх, я всхлипывают от боли, когда доходит до ранык плечу, и останавливаются там, где дёргает сильнее всего. Держит долго. Я слышу её дыхание, но сил обсуждать с ней мое состояние нет.
— Выше пошло, — говорит она. — Днём сюда черное не заходило еще.
Потом она подаётся вперёд на локтях и выползает из-под ската.
— Лежи, — говорит мне Ярина, хотя я и так лежу.
Отсюда видно поляну, насколько её освещают угли. Кира присаживается у соседнего шалаша, говорит с Грачом. Он что-то бурчит в ответ, недовольно, как человек, которого разбудили, хотя он не спал. Потом она у Ушака. Потом у сосны, над Туром. Тур хрипло бросает ей что-то короткое, она не отвечает и не уходит, пока не закончит. Дольше всего сидит у носилок, согнувшись над Коршем, тёмная против красных углей.
Ярина тем временем выбирается к костру и возвращается с мокрой тряпкой. Кладёт мне на лоб. Вода тёплая, котелок весь вечер стоял у огня, но всё равно легче.
Кира возвращается. Под скат не лезет, садится на колени перед нами, у самых голов.
— Не так все идёт, — говорит она тихо. — Затягиваться должно, хоть по краю, хоть чуть. А оно назад тянет. Тёмное шире стало, чем днём. У тебя. У Грача в ноге. У Ушака. Даже у лесного. — Она ищет слово. — Будто тут всё быстрее гниёт. Дома так не бывает.
— А Корш?
— Корш ровно. Пока.
Смотрю мимо неё, в сторону топи. Глазами там ничего нет, одна темнота и туман над водой. Но с утра у меня есть другое зрение, и в темноте оно работает так же, как днём. Над топью фон стоит густо, плотной подушкой, к нашей поляне редеет, но не кончается. Мы лежим под самым его краем вторые сутки.
Под фоном всё растёт быстрее. Лес у кромки буйнее обычного, ягода крупнее, трава поднимается выше пояса. Я видел это с первых дней и ни разу не додумал до конца. Тесто в тёплом углу подходит быстрее, чем на холодном подоконнике, и ему всё равно, хочет хозяйка пирогов или нет. Та дрянь, что заводится в ране и гноит её, тоже живая. Значит, и ей здесь тепло.
Каждый час здесь для неё идёт как два в обычном лесу. А может, как три.
— Уходить надо, — говорю. Громко не получается, но в тишине слышно. — С рассветом. Как бы ни было.
Кира оборачивается к носилкам.
— Растрясём.
— Тут сгниём. Все. И он тоже.
Из соседнего