Барин - Дмитрий Шимохин
Я пожал в ответ, его ладонь была холодная и жесткая.
— Ты это… — хрипло сказал он. — Ольге скажи, что она ни в чем не виновата. Слово в слово так и скажи: «Васян велел передать — ты ни в чем не виновата».
— Слово в слово, — улыбнулся я.
— И что не брал я ничего. Пусть знает! — засопел он.
— Она знает, Вася. Все знают! — серьезно посмотрел я на него, и парень кивнул. Его увели, и дверь лязгнула, шаги прогремели за стеной и стихли.
Я постоял в каморке, глядя на пустую табуретку и коптящую лампу, и похромал на выход.
Сивый ждал у ворот, там же, где я его оставил, — только отошел от стены на середину улицы и стоял, задрав голову.
— Ну, чего он? — спросил Сивый вместо приветствия. — Держится?
— Держится. Двоих приложил в первый день, теперь не трогают.
— Это по-нашему, — с облегчением выдохнул он и тут же снова помрачнел: — А с лица как?
— Битый, но целый. Обрадовался.
Сивый кивнул и опять поглядел вверх — на бурые стены, круглые башни, окошки в решетках, из которых ни одно не светилось.
— Страшно тут, Сеня, — пробасил он тихо. — Вот веришь, я на морозе час простоял, а знобит не с того. Мурашки аж до костей пробирают. У нас в Твери острог был — так, домишко с забором. А это ж… — он поискал слово, — это ж прорва. Она ж людей жрет и не давится.
— Жрет, — согласился я. — Поехали, насмотрелись уже. Цыганка с картами, дорога дальняя. Дорога дальняя, казенный дом меня, парнишечку, по новой ждет, — пропел я.
— И бабы эти с узлами… — Сивый все оглядывался, пока мы шли. — Стоят и молчат. Хоть бы одна заплакала, что ли. Стоят, как в церкви.
— В церкви просят, — сказал я. — И тут просят, выходит.
Сивый подумал над этим, перекрестился на всякий случай.
Я махнул тростью, и к нам тут же направились сани, в которые мы залезли.
— На Апраксин, — велел я ваньке. — К суконной линии.
Полозья заскрипели. Замок уплыл назад и пропал за поворотом, только тогда Сивый перестал оглядываться.
Подъезжая, я указал рукой, где стоит остановиться, и лошаденка замерла возле доходного дома, я расплатился с извозчиком и двинулся вперед.
К Митричу мы спустились по свежесколоченным ступеням, и еще с лестницы я услышал перестук молотков.
В подвале пахло свежей известью, стружкой и печным теплом — уже не стройка, еще не трактир. Полы белели новыми досками во всю длину зала. Поперек темнела дубовая стойка, тяжелая, отскобленная добела. В дальнем углу двое мужиков навешивали дверь на кухню, а из-за выгородки тянуло дымком.
Митрич обнаружился у стойки, в неизменном тулупе поверх рубахи. Увидел нас — и расплылся в улыбке.
— Сеня! Думал, уж нескоро заглянешь. — Он облапил меня, хлопнув по спине, и тут же отстранился, углядев трость. — Эт чего это ты с палочкой, как барин старый?
— Упал, — усмехнулся я.
— Ох, молодежь. — Он покачал головой, но допытываться не стал. Не тот человек. — Ну, проходи, гляди хозяйство.
— Митрич, это Сивый, свой человек, — представил я парня, который крутил головой по сторонам.
— Здорово, Митрич, — прогудел Сивый и потрогал стойку. Погладил ладонью, надавил. Уважительно крякнул.
Из-за стойки вынырнул Грачик — карандаш за ухом, пальцы в чернилах, гроссбух под мышкой.
— Сеня! Приехал уже, — обрадовался он и почесал нос, оставляя там пятно.
— Приехал, Грачик, показывайте, хвастайтесь, — велел я.
Митрич провел рукой вдоль зала, как барин по угодьям.
— Печи сложены обе — тяга добрая, в зал не дымит. Плита чугунная на кухне стоит. Полы — вот они, сам видишь. Самовар, опять же, тульский, ведерный: чай гоняли всей артелью, держит жар, как душа грешника. Столы к четвергу обещаны, скамьи уже возят.
— А недоделки?
— Есть, куда без них. — Он загнул палец. — Кухню вон домучиваем, дверь навешиваем. Ледник во дворе не дорублен. Крыльцо переложить надо, ступень играет — не ровен час гость шею свернет еще до водки. — Второй палец. — Посуду добрать: тарелок взяли, а мисок под щи мало. — Третий. — Ну и люди. Буфетчика я присмотрел, из сидельцев, трезвый и на руку чистый, двадцать рублей просит. Повара смотрю. Половых, опять же, надо.
— И вывеску, — встрял Грачик.
— И вывеску, — вздохнул Митрич так, будто у него заболел зуб.
— Мастер два раза приходил, — наябедничал Грачик. — Мерку снял, задаток просит и спрашивает, чего писать. А мы…
— А мы думаем, — с достоинством перебил Митрич. — Дело-то не пустяковое. Вывеска — она как имя при крещении: один раз дадено, всю жизнь носить.
— Ну и чего надумали? — засмеялся я.
Митрич приосанился.
— «У Дмитрия Митрича».
— Длинно, — тут же сказал Грачик.
— Зато солидно!
— И дорого! — начал спорить Грачик.
Они, видно, катали этот спор третий день, потому что оба выпалили свое, не задумываясь, как «Отче наш».
Я прошелся вдоль стойки, провел рукой по дереву.
И тут в голове само собой мелькнуло — далекое, из другой жизни. Харчевня, где собирались свои и где шашлык был лучше, чем в любом ресторане. Три деревянных кабана над входом, средний облезлый, потому что каждый входящий трепал его по рылу на удачу.
«Ишь ты. Всплыло».
— «Три кабана», — сказал я.
Стало тихо, даже молотки в углу стукнули и замолчали.
— Это как это? — осторожно спросил Митрич.
— А вот так. Коротко — раз. — Я стал загибать пальцы, как он давеча. — Запоминается — два: «У Митрича» в городе десяток, поди, а «Три кабана» — один, и вывеску можно не писать, а рисовать: три кабана, жирные, веселые, один другого глаже. Мужик мимо пройдет — засмеется, а засмеялся — считай, заглянул.
Митрич стоял, шевеля губами. По лицу было видно, как в нем борются «У Дмитрия Митрича» и три жирных кабана.
— А почему три? — спросил он наконец.
— А почему бог троицу любит?
— Хм. — Старик поскреб бороду. — Оно, конечно… кабан — зверь сытный. К еде располагает.
— Восемь букв, — быстро посчитал Грачик, слюнявя карандаш. — Рубль шестьдесят супротив трех с полтиной, и за рисунок мастер возьмет рубль, я спрошу…
— Да погоди ты с копейками своими! — отмахнулся Митрич и еще походил, примеряясь. Посмотрел на стену над входом, будто уже видел там вывеску. — «Три кабана»… А что, звучно. Мясом пахнет.
— Вот и заказывайте,