Никто, кроме нас… - Сергей Станиславович Говорухин
— Идиоты, ну идиоты…
В этот момент и возникло между нами серьезное, на всю жизнь — мы поняли, что умеем смотреть на вещи одинаково.
На следующее утро, протрезвев и подвывая от боли на верхних полках купе, мы уезжали в Свердловск к товарищу, служившему в учебном полку.
Два дня мы таскали товарищу самую жирную, которую только можно было найти в местной кулинарии курицу, после чего он, наконец, не выдержал:
— Да принесите вы водки, черти! Я эту курицу уже видеть не могу. И вас вместе с ней.
И мы пили теплую водку в лопухах за забором части, подбрасывая на солнышке пустые бутылки.
Товарища в тот же вечер забрали на гауптвахту, а мы с чувством выполненного долга поехали домой, зайдя перед поездом в универмаг и купив огромного бегемота в синей кепочке женщине, которую одинаково любили…
Наспех убирали, ловили такси на Новом Арбате, пели в машине… Дома накрывали стол, кричали, выясняли отношения на кухне, приносили гитару…
— Галочка, позвольте на прощание…
— Идите к черту!..
— Завтра в присутствие к двенадцати. Исключительно похмеляться…
— А кто не в состоянии?
— Будет репрессирован…
— Хозяйка, водки бы…
Я тоже принимал участие в событиях, пел общие песни, танцевал под музыку отживающего свой век проигрывателя.
Мимоходом фиксировались суетные подробности уходящего дня. Шипела заезженная пластинка, танцевали пары… Жека в мокасинах, Петька в кроссовках с развязавшимися шнурками, у Светы явно завышен каблук, Надька босиком, бестолочь…
Я думал не о них. Я думал о Славке. Как он там со своим АКМом?
1993 г.
ОДИН ИЗ МНОГИХ
Это случилось в больнице, где старший лейтенант Воронин долечивался после увольнения из армии в связи с полной непригодностью для дальнейшего прохождения службы.
Его наградили орденом Мужества, выдали страховку, единовременное пособие, малолитражный автомобиль и поставили в льготную очередь на квартиру, словно по сантиметру компенсируя ампутированную по бедро ногу, которую он потерял в тяжелых боях за Грозный при подрыве на противопехотной мине.
В больнице Воронину был назначен курс физиотерапии. Умело управляясь с костылями, он достаточно легко поднимался на четвертый этаж, шел нескончаемыми больничными коридорами.
Проходя отделением костной патологии и ощущая на себе горькие взгляды больных, он не переставал удивляться необъяснимой сострадательности русского человека: приговоренные к смерти, больные этого отделения, еще были способны на сопереживание чужому горю.
Сам же Воронин никак не мог представить себе весь ужас зловещего словосочетания: костная патология. Казалось, постигни он, что это такое — и костная патология уже не оставит его, уложит на больничную койку и будет с ним до конца.
Он же, искалеченный в боях за Отечество, награжденный, облагодетельствованный государством, сейчас ощущал свое тайное превосходство над простыми смертными, сломленными теми или иными житейскими недугами. Где-то в Германии собирался уникальный протез, который уже через год не должен был отличать Воронина от других здоровых людей. В школах на «уроках мужества», куда его приглашали достаточно часто, он говорил о патриотизме, самопожертвовании, чувстве долга, время от времени замечая на себе восхищенные взгляды двенадцатилетних мальчишек и девчонок.
Он был одним из героев страны и по праву гордился этим званием.
Всю ночь шел дождь. Хмарь, нависшая над городом, выкручивала пальцы несуществующей ноги, Воронин глотал обезболивающее, снотворное, но заснуть так и не смог.
Встав на костыли, он дошел до подоконника и, с трудом устроившись на нем, закурил в раскрытое настежь окно. Редкие капли дождя барабанили о жестяной карниз, и эти глухие неясные звуки, перемешанные с шумом обдуваемой июльским ветром листвы, были полны смутной щемящей тоски и одиночества.
Воронину было двадцать шесть лет. И в свои двадцать шесть он должен был заново учиться ходить, любить, прощать и ненавидеть. Его контуженной войной памяти предстояло умереть для того, чтобы другой, обретший второе рождение человек мог приспособиться к новой, такой противоречивой действительности.
Но память не отпускала, и потому многое не складывалось в этой непривычной для него жизни. Он думал об этом, об убитых товарищах, о будущей любви. Какой она будет и будет ли вообще?
Некстати вспомнилось, как пытался ухаживать за сестрами в госпиталях и как они недоуменно смотрели на него.
В эту ночь ему не предстояло заснуть. В больницу он приехал совершенно разбитым и впервые за все время решил воспользоваться лифтом.
Он долго вызывал лифт, жал и жал кнопку, наконец лифт опустился, распахнулись двери и Воронин шагнул внутрь.
— Куда?!
Он даже не запомнил ее лица — что-то властное, немолодое.
— В физиотерапию мне, — улыбнулся он, — на четвертый этаж.
— Ну а ты кто такой? Главврач, что ли, чтоб я из-за тебя одного лифт гоняла…
— По-моему, это входит в ваши обязанности, — пересиливая себя, вымученно улыбнулся он.
— Ты мне про мои обязанности расскажи…
— Мне тяжело подниматься. И стоять тяжело, — жалко, просяще и ненавидя себя в эту минуту, сказал он.
Лицо расплывалось. На нем было невозможно различить отдельных черт — они сливались в единую массу, и эта масса сказала:
— Ладно, не растаешь. Наберем народу — поедем. Обождешь пока…
Это было все. Последний предел. Как тогда в Грозном, когда нужно было рвануться вперед и стрелять, стрелять, бить из автомата, и выжить, и победить.
Воронин оперся на костыли, оттолкнулся и шагнул в глубину лифта.
— Назад! Я сказала: назад!
Он шел напролом, но там, куда он шел, были сильнее его. За ними стоял натиск, правда облеченного властью быдла, еще никогда и никому не отдавшего ни пяди своего всепростирающегося могущества.
Его толкнули. Он упал. Ударившись о мраморный пол, унизительно задребезжали костыли. Он попытался встать и не смог. И все-таки встал и, не выдержав равновесия, рухнул.
— Сука тифозная! Тварь!
Ему казалось, что он кричит. Но он не кричал — плакал, по-детски размазывая слезы.
К нему подбежали, попытались поднять, а он сидел на полу и плакал. Ему хотелось сказать им, что он, командир десантной роты старший лейтенант Воронин, честно воевал за Отечество, что он потерял ногу не по пьяной лавочке, а в тяжелом кровавом бою, что его четыре месяца резали по госпиталям, что все это он делал ради них…
И вдруг он понял, что нет никакого Отечества, ни людей вокруг него, ни святой правды в той бойне, где их тысячами перемололи гусеницами бронемашин…
А есть безногий калека, обрубок, старший лейтенант никогда не востребованного запаса Воронин, которого можно толкнуть, ударить, размазать в грязь, которому уже не выстоять в этой скотской, безразличной к нему жизни.
— Вставайте! Ну, вставайте же, молодой человек…
Он боялся встать.