Кабальеро - Виктор Коллингвуд
Дальше дни пошли под грохот. Горнер с Лангсдорфом набивали ракеты и вязали огненное колесо, Тилезиус рисовал для шатра испанский герб рядом с русским, Савва сушил, тёр и просеивал порох из пяти бочонков. К концу недели у него вышло без малого два бочонка нормального. Чуть слабее заводского, но ружейный заряд брал, а мне большего пока и не требовалось.
Резанов заглянул ко мне на постой посреди этой суеты и застал меня с палкой в руках.
— Готовы, граф? Учтите, Эстебан хороший фехтовальщик и очень спортивный молодой человек.
— Готов, Николай Петрович. Придумал один трюк.
— Трюк? — камергер понизил голос. — Федор Иванович, я вас умоляю! Если этот ваш «трюк» сочтут сомнительным, на вас обрушится такое количество вызовов, что пороха отстреливаться не хватит. Тут вам не Петербург!
— Так дуэли же запрещены, Николай Петрович! — невинно улыбаясь, заявил я. — Уже век как.
Резанов посмотрел на меня с тоской и ушёл к своей Кончите. А я подумал, что образ дикого графа стоит подкрепить заранее, чтобы после боя никому и в голову не пришло меня вызывать. Тут уже знали, как я стреляю, и вся провинция пересказывала историю про командирскую ляжку. Требовалось что-то новенькое. И я решил метать топоры, благо стальных, корабельных, у нас хватало. Савва, увидев, чем я занимаюсь, только крякнул.
— Индейцы, вашсиясь, топоров не мечут! Лезвие дорогое, о камень или гвоздь испортишь, а рукоять от бросков расшатывается, и потом в бою топор подведёт. Хайда за этакое преизрядно ругаются!
Ну, так у них топор один на семью, а у меня полтрюма. И я метал час за часом в толстую доску, пока Ефимка бегал вытаскивать, а Черныш облаивал каждый удар. К третьему дню топор входил в доску с двадцати шагов девять раз из десяти.
Хоть сейчас в цирк.
* * *
Приём удался на славу. Шатёр из серого монастырского полотна встал на берегу под самой Уэрба-Буэной, длинный, как ангар, и под ним поместились все, кого я звал. Идальго с семьями сидели во главе стола, за ними офицеры, солдаты с жёнами, вакеро, монахи, индейцы миссии у дальнего конца, и все ели одно и то же. Говядина шипела на решётках, кукуруза дымилась в котлах, красное вино лили из кувшинов в глиняные кружки. Лосось Ивана исчез первым. Идальго сперва с подозрением тыкали вилкой в картошку с укропом, а потом требовали ещё, и падре, попробовав, объявил, что в его огороде, оказывается, растёт благословение Божие.
Пили горячий пунш. Лёд пока ещё был где-то на севере вместе с «Невой», о чём мне немедленно и напомнил толстый корнет, поднимая кружку:
— А где же ваш лёд, сеньор конде? Я, между прочим, на него поставил!
— Лёд в пути, сеньор. Пари в силе, деньги пока не тратьте.
— Ему нужно время, чтобы растаять! — крикнул кто-то из офицеров, и шатёр захохотал.
Пусть смеются. Донья Беатрис сидела через два места от меня и смеялась вместе со всеми, только смотрела при этом на меня, а не на корнета.
Потом я взял гитару. Умею я на ней не больше любого пацана из нашего двора, три аккорда и напор, но испанцам было на это плевать. Ударив по струнам с оттяжкой, я повёл мотив, которого здесь никто не слышал, потому что его ещё лет восемьдесят никто не сочинит, рваный, тягучий, с паузами, где сердце пропускает удар. Танго сначала под гитару и танцевали, но делать это при падре я не собирался, за такое он наложил бы епитимью на всех присутствующих, а меня — предал бы анафеме!
Несмотря на дефекты в исполнении слушали хорошо. Дамы притихли, вакеро отбивали такт ладонями по столу, Кончита не сводила с Резанова глаз, будто мотив играл он.
— Что это? — спросила донья Беатрис, когда я отложил гитару.
— Так играют в Буэнос-Айресе, сеньора. В портовых кабаках.
— Вы бывали в Буэнос-Айресе?
— Я, сеньора, много где бывал.
Затем были топоры. Ефимка вынес доску, я отошёл на двадцать шагов и всадил в неё три топора один за другим, так что второй лёг рядом с первым, а третий расколол между ними щепку. Солдаты взревели, вакеро свистели, идальго переглядывались. Эстебан стоял у входа в шатёр и смотрел на доску, не на меня. Пусть прикидывает, чем ещё может закончиться наша встреча помимо палок.
Стемнело, и учёные дали фейерверк. Ракеты пошли одна за другой, красные, белые, с треском рассыпаясь над чёрной водой залива, потом закрутилось колесо, и весь берег завыл от восторга. От миссии, как я и обещал падре, тоже донёсся крик. Монах крестился, не отводя глаз от чуда.
Под грохот ракет я и подсел к старому вакеро, тому самому, что говорил у коновязи про блестящий песок. Лангсдорф переводил, вино развязало старику язык, и на этот раз вышло уже что-то конкретное. За большой долиной, где река идёт с гор, есть ручьи, а в ручьях после дождей тяжёлый жёлтый песок, который не уносит водой. Индейцы из тех мест приносили его в миссию в кожаных мешочках, и монахи не знали, куда его девать. Если знать дорогу, туда три дня верхом. Я понимал, что это за песок, лучше всех в шатре, и лежал он ровно там, где я и думал. Осталось добраться туда первым.
Разъезжались за полночь. Донья Беатрис уехала со всеми, а через час её лошадь стояла у моего постоя, и никто из уехавших этого не видел. Надо бы поберечь силы, думал я, снимая с неё мантилью. Мысль здравая, но реализовать её не получилось, утром я встал вымотанный, как после двухдневного загула, а меня уже ждали на берегу.
* * *
Матросы Сукина поставили стеньгу на двух козлах в трёх ростах от земли, под ней лежал песок с торчащими камнями. Народу собралось больше, чем на приёме. Дон Луис вызвался судить, комендант с семейством сидел под навесом, Резанов при Кончите, донья Беатрис с веером и совершенно невинным лицом. Эстебан уже ждал у лестницы, сняв куртку.
Мы поднялись с двух концов. Стеньга под ногами оказалась шире, чем виделась снизу, и сидела крепко, матросы знали своё дело. Взяв палку и поймав равновесие, я поднял глаза на противника и обмер. Эстебан держал палку в левой руке. Твою мать, да он — левша!
Я вспомнил обед у коменданта, шпагу, вылетевшую из ножен, и понял, что видел это уже тогда, но не придал