Танец на вулкане. Из дневников 1911–1933 годов - Гарри Кесслер
Берлин. 31 декабря 1917. Понедельник
Утром у Лангверта. Он расспрашивал меня о положении во Франции. Я сказал, что партии Клемансо и Кайо, по-видимому, уравновешивают друг друга; решение будет зависеть от армии на фронте. Лангверт склонялся к мнению, что армия останется на стороне Клемансо. На его вопрос, считаю ли я военную наступательную операцию на Западе всё еще необходимой и целесообразной, я ответил утвердительно, потому что французы не откажутся от Эльзас-Лотарингии, прежде чем не будут вновь разбиты, и потому что от их отказа зависит готовность Соединенных Штатов к миру. Рипенхаузен сказал мне потом, что в некоторых кругах, особенно в рейхстаге, распространены пожелания, чтобы мы отказались от наступления на Западе, взамен предприняв длительную кампанию против Англии в Египте и Индии. Я ответил: оставляя в стороне военную возможность, походы на Индию и Египет не принесут решения, потому что мир на Западе больше не зависит только от Англии; по меньшей мере в той же степени он зависит от Америки, которой Индия и Египет безразличны.
Около восьми – у Бушe. В середине разговора он вдруг спросил, как вышло, что Людвиг Штейн вступился перед Хаабом по поводу въезда соборного хора и при этом создал впечатление, что действует по полуофициальному поручению. Я сказал, что Штейн хорошо знаком с Хаабом и я поэтому попросил его – не упоминая ни меня, ни ведомство – посмотреть, сможет ли он склонить Хааба к ходатайству. Бушe разразился резкой саркастической тирадой против Штейна: если Штейн что-либо поддерживает, то для ведомства это причина поступать наоборот. Ягов запретил всем в министерстве принимать Штейна. Он, мол, скользкий тип с темным прошлым, всюду сует нос, лгун, всегда рассказывающий противоположное правде, выскочка. Он, Бушe, предостерегает меня от Штейна и т. д. Всё это было высказано в легком, светском тоне, но с большим напором и явной серьезностью. Радовиц говорил со мной о Штейне сходным образом. И Блохер тоже, знающий его по Швейцарии. А между тем факт, что он близок со всеми партийными лидерами, а также с людьми вроде Фердинанда Штумма, Гвидотто Хенкеля, герцога Эрнста Гюнтера и многих других; что вот уже три года он каждую среду председательствует в самом избранном политическом сообществе Берлина[180] и что он был и остается интеллектуальным фактотумом Бернхарда Бюлова. Многие от него открещиваются, но никто с ним не рвет, хотя он, несомненно, сноб, необразованный и бестактный, и деньги его, по всеобщему мнению, якобы от публичных домов. Удерживает же его на плаву подлинный политический инстинкт и большая ловкость в жонглировании чужими идеями, что делает его прирожденным политическим сводником и председателем. Во всяком случае, это одна из самых любопытных и в своем роде влиятельных фигур политического Берлина, встраивающегося в мировую войну, – и без его «сред» этот мир был бы гораздо более хаотичным. Непримиримая вражда министерства иностранных дел, помимо моральных причин, почти дополняет его портрет, так как свое дело он выполняет гораздо искуснее и лучше, да и вообще происходит из другого мира. Здесь нечто неуклюже-добропорядочное и устарело-аристократическое сталкивается с фигурой по-настоящему энергичной, быть может, сомнительной и пустой внутри, но наделенной живучестью и умом, которая, несмотря на полуобразованность и недостаток специальных знаний, преодолевает сопротивление и удерживается на удивительной социальной высоте, подтверждая ее неделю за неделей. Шарлатан, спекулянт на слабостях ближних, морально неразборчивый, но всё же не просто паразит, поскольку он обладает несомненным конструктивным талантом связывать собой внутри этого общества элементы более благородные, чем он сам, – для чего, впрочем, нужно чутье к благородству. Типичный восточный еврей, с оскверненным сводничеством всякого рода, но нерастворимым идеализмом; вероятно, для человека вроде Бушe, чистокровного германского юнкера, – самый загадочный человеческий тип. И всё же в будущей Германии этому типу придется уживаться с тем. Презрение – не лучшее оружие в этой борьбе.
Обедал один в «Кайзерхофе». Новогодний ужин за 25 марок: паштет из гусиной печени, черепаховый суп, голубой карп[181], жаренная на вертеле молодая индейка с салатом, мороженое в десертном бокале. Довольно хорошо и обильно, хотя 25 марок – повышение довоенной цены больше чем в два раза.
Так завершается этот год, увидевший величайший перелом в мировой ситуации: с русской революцией, русским миром и вмешательством Америки в Европу – один из памятных годов всемирной истории.
Берн. 24 марта 1918. Воскресенье
По сообщению Гавас[182] из Парижа, мы бомбардируем Париж со вчерашнего утра с расстояния 120 километров; каждые четверть часа – 24-сантиметровый снаряд. Эта новость, которая звучит как выдержка из романа Жюля Верна или Уэллса, ошеломляет публику сильнее любого события с начала войны. Так как сегодня газеты не выходят, тесные толпы обступают листы экстренных выпусков, вывешенные под башней Цитглогге. В народном гуле, словно рефрен, повторяется: «Сто двадцать километров». – Кроме того, Людендорф сообщает, что сражение под Камбре-Сен-Кантен уже после двух дней «выиграно». Это тоже производит огромное впечатление. Вчера вечером Штрауб, швейцарец, дававший с Сигети концерт в казино, отвечая на мои поздравления с успехом, машинально произнес: «Да, грандиозно, 26 000 пленных!»
Призрачно-жуткое в этом обстреле Парижа, неоспоримом по законам
Ознакомительная версия. Доступно 59 из 297 стр.