Танец на вулкане. Из дневников 1911–1933 годов - Гарри Кесслер
Он провел меня в комнату, бросился на софу, принял наиболее выигрышное положение и сказал: «А теперь я мало-помалу отрешаюсь от всего этого. Каждый день я прощаюсь с каким-нибудь объектом и избавляюсь от него. Я закончу, когда ничего не останется. Я буду как святой Франциск, нагой и лишенный всего, перед смертью». Я не смог удержаться и сказал: «Это восхитительно». Монтескьё: «Да, восхитительно, не правда ли? Вос-хи-ти-тель-но!» И, после паузы, подумав: «Я не говорю, что даром раздаю вещи, от которых избавляюсь. Если я могу найти цену выше, чем та, которую заплатил, то не понимаю, к чему лишать себя прибыли? Наследников у меня нет, я не создан для того, чтобы иметь детей (немного сбивчивое и неловкое объяснение тому, что он бы мог иметь хотя бы незаконнорожденных). У меня нет наследников. Но таким образом, каждый раз, когда я продаю объект, я сам себе наследую, ха-ха! Забавно, не правда ли? Наследую себе!» Он остановился посмотреть, дошла ли до меня острота. Затем продолжил: «Я думаю, это тоже хорошо. Потому что, чем старше становишься, тем больше нужны деньги, чтобы заменить исчезнувшие очарования; я не думаю, что нужно в старости отказаться от удовольствий, если их можно получить за деньги. Я как философ, чей портрет вы здесь видите, как философ, который сказал, что юноша прав, когда крутит любовь со старухой, если она за это платит». Он поднялся и повел меня на галерею, где собирает свои портреты. Он остановился перед изображением себя в юности: «Моя голова молодого человека». Я дивился молча. Он оживился: «Она очаровательна, изысканна, сладострастна. Это еще голова почти отрока. А вот голова зрелого человека». Это был портрет работы Больдини – с тростью, тот, о котором Мари де Ренье спросила, та ли это тросточка, которой он обзавелся при пожаре на благотворительном базаре[144]. В этот раз я высказался, отметив, как хорош серый на сером. «И линия этих усов, как она вам?» Я: «Восхитительно». М.: «Да, шедевр, они мои». Он быстрым шагом вернулся вниз в комнату секретаря и открыл шкаф, где штабелями лежали его нераспроданные произведения – Летучая мышь, Голубые гортензии, Павлины и т. п. Он показал мне бумагу, переплеты, шрифты. Я сказал, что у меня есть издательство. Он: «И что же вы для меня сделаете? Я переиздаю монографию о Рафаэле котов. Вы можете ее напечатать? Нет? Ну, тогда что-нибудь другое. После моей смерти, я убежден, сделают каталог объектов, книг, картин, рисунков, гобеленов, которые представляют собой символы, используемые в моих произведениях: летучие мыши, гортензии, розы и т. п. Это можно и сегодня сделать, очень интересно». Я объяснил ему мою цель: объединить текст и иллюстрацию. «И это вас увлекает? Вы зарабатываете этим деньги? Нет? Так я вижу, что это: вы маньяк? И кто делает вам иллюстрации?» Я назвал Майоля. «Майоль – это как пишется?» Но он проявил мало интереса к имени и сразу же опять предложил напечатать какое-нибудь из его сочинений. Я увильнул. Он улыбнулся: «По крайней мере, вы откровенны, вы не хотите». Но он был расстроен и не мог скрыть боль от укола самолюбию. Внезапно показался старым, растерял уверенность, дал мне говорить. Мы пошли к выходу. Я откланялся и поехал в Париж на русский балет.
Париж. 20 июня 1913. Пятница
Повел Майолей[145] на Хованщину. Третий акт, который заканчивается прекрасной лебединой песней женщин и смертью Хованского, довел Майоля до слез. После спектакля ужинали с Дягилевым, Бакстом, Нижинским, Сертом, мадам Эдвардс в ресторане Принц Аргутинский. Спорили о Майоле. Мадам Эдвардс против его толстых женщин, а Нижинский всё это пламенно защищал. Его лицо напряглось, стало властным и, кажется, источало свет. Я никогда не видел столь нематериального, сурового, строгого выражения духа и гения, как лицо Нижинского в эту минуту. Портрет молодого Бонапарта работы Гро дает некоторый намек. Эдвардс сидела перед ним, со своей красивой полной шеей, маленькой головой, чудесной матовой кожей, как на картине Веронезе, утопая в подушках софы Долгорукого, в легком синем платье с серебряной отделкой, которое поднялось почти до колен. «Но я не хочу скучать. Мы все знаем, что это прекрасная скульптура, но почему он не может сделать ее столь же прекрасной, набирая натурщиц из хорошеньких женщин? Почему ему нужны монстры?» Нижинский сказал, что как раз именно эти широкие, тяжелые формы дают новые пропорции, новые линии и массы. «Это Весна священная. Теперь ты не любишь Весну». Ослепительно прекрасная женщина на пороге зрелости и сияющий гениальный юноша, говорящий с ней, – редкое, почти символическое зрелище. Мы разошлись только в три ночи.
Париж. 21 июня 1913. Суббота
Вечером Дафнис и Хлоя в ложе мадам Эдвардс. Она сделала несколько тонких замечаний: «Большинство танцоров не знает, что самый сильный акцент в их искусстве – неподвижность, они понапрасну растрачивают неподвижность. Не понимают, что если хотят использовать неподвижность как акцент, то нельзя использовать ее там, где она ничего не означает, потому что так теряется эффективность. Неподвижность в театре – как черный в живописи, самый сильный цвет и самый невыносимый, для тех, кто умеет им пользоваться и не тратит его в хвост и в гриву». После Дафниса пошел к Полю Клемансо, где собралось обычное вечернее общество: Бичем, Равель, Мария Фройнд и т. п. Говорил с Бичемом о Шаляпине и Кавалере розы. Ему нравятся декорации и костюмы. У Равеля перепалка с Астрюком и Дягилевым по поводу слишком позднего возврата партитуры, дошло до резкостей со стороны Астрюка. Мы поехали к Ларю, где Эдвардс заставила Равеля и Дягилева пожать друг другу руки.
Париж. 22 июня 1913. Воскресенье
Днем у Бакста с Нижинским и Сертом
Ознакомительная версия. Доступно 59 из 297 стр.