Танец на вулкане. Из дневников 1911–1933 годов - Гарри Кесслер
Он перешел к провалу Кавалера розы в Париже у Астрюка этим летом. Французы так возбуждены, они чувствуют, что политически созрели. Но их положение не блестящее. Англия, когда дойдет до серьезных политических дел, бросит их на произвол судьбы. На русских больше надеяться нельзя. А тут еще немецкий армейский закон[141]. Им придется понять, что сейчас речь идет о том, чтобы окончательно распрощаться с Э[льзасом] и Л[отарингией], отсюда их раздражение. Во всех высказываниях Штрауса дышит занятная, немного детская ненависть к Франции. Вечером он пригласил меня в Оперу на торжественное исполнение Волшебной флейты, которым он дирижировал. Зрительный зал еще декорирован коврами и искусственными гвоздиками, которые привезли на бракосочетание принцессы Виктории Луизы. Поэтому всё выглядит особенно безвкусно и старомодно. И публика этого новоберлинского представления по колоссальным ценам (25 и 30 марок за место) разительно отличается от публики Астрюка или Ковент-Гарден: мужчины – настоящие чудовища в дурно скроенных фраках или воскресных сюртуках, панцирем обтягивающих огромные животы, среди женщин ни одна даже не пытается быть красивой. Они выкладывают по 20 марок за место в партере, чтобы «образовывать себя», то есть питаться Моцартом или Штраусом, но не дадут и пятидесяти грошей, чтобы понравиться кому-нибудь, то есть создать о себе приятное впечатление. Немцы, и, к сожалению, немки тоже, всё употребляют внутрь, «для собственного удовольствия» [delectation solitaire], это называют «немецким обжорством» [gluttonerie allemande], которое представляет собой всего-навсего простейшую форму эгоизма, и неважно, объедается тут тело или душа. Им недостает отводной трубы тщеславия, которая столь успешно модерирует французский эгоизм. Немец пожирает всё, от Гёте до колбасы, с той же тупой черствостью по отношению к чувствам другого.
После оперы ужин у Штрауса. Я заметил, что Волшебная флейта, несмотря на красоту музыки, кажется чересчур длинной, как хороший, но затянутый концерт, поскольку в ней не хватает драматического напряжения. Музыка Моцарта стремится к драматизму, но поэзия будто подрезает ей крылья. Совсем иначе у Вагнера, где драматическая энергия влечет за собой сильнее всех разговоров. Штраус согласился. Он недавно в Готе должен был пойти на Майстерзингеров с герцогом [Карлом Эдуардом] и перед спектаклем сказал ему, что уйдет раньше, так как пять часов музыки уже не выдерживает, но в конце концов не мог оторваться. Поразительно, как Вагнер очеловечивает любую ситуацию, даже миф. Он стал всё перечислять: весть о смерти, прощание Вотана с Брунгильдой, Зигфрид и Миме, Зигфрид и Брунгильда и т. д. и т. п. Он просто пламенел от восхищения. Мы говорили о сути драматизма, о концентрации, обострении. Он считает, что «наш друг Гуго» умеет это делать и для него хорошая школа – писать для оперы, поскольку это принуждает к краткости. В связи с Парсифалем вдруг прорвалась его ненависть к христианской морали. Он недавно прочел книгу, в которой утверждается, что германцы не из Азии происходят. Таким образом доказано, что иудейская мораль не содержит в себе ничего индогерманского и поэтому она чисто азиатская. Она совершенно не подходит для германцев, так как скроена по мерке недобрых страстей и желаний совсем других народов. «Когда мы наконец разделаемся с этим слащавым христианством? Оно явно противоречит нашему германству». Я сказал ему полусерьезно, что противостояние между Иосифом и женой Потифара можно помыслить как противостояние между веселым и легким германством и сластолюбивым иудейским чувствованием.
Берлин. 5 июня 1913. Четверг
Ариадна на Наксосе в Шаушпильхаусе. Фольмер играет Журдена как хозяина пивной из Панкова: «смотри-к», «слухай», «знашь». Лишенная стиля карикатура. Костюмы и декорации бессодержательные. Непостижимо, как новая Германия порождает вместе с этим и музыку Штрауса, и поэзию Гофмансталя. Штраус объединяет в себе противоречия: детское и брутальное, детское хвастовство, безвкусица, бесстильность и одновременно переливчатое великолепие красок новой души.
Париж. 12 июня 1913. Четверг
Был у Робера де Монтескьё в его «Розовом дворце». Розовый мрамор в духе Трианона. Розы, розы и ничего, кроме роз, в саду. Он провел меня через двор по лестнице в стиле Людовика XVI, и мы раз десять обошли большую треугольную розовую клумбу перед главным фасадом, пока он безостановочно рассказывал мне историю своих отношений с д’Аннунцио. Всё, что он для него сделал, и как д’Аннунцио за это отплатил: «Я приносил ему розы из моего сада. Гордый человек, никогда не покорявшийся никому, я вставал перед ним на колени. Я сказал ему с часами в руке, в такой-то день и час: „Я покорюсь тебе на год, ровно на год, понимаешь?“ Д’Аннунцио, похоже, не понял». Он трагически взмахнул шляпой, которая, как я только заметил, была желтая снаружи, но с темно-коричневой бархатной подкладкой. Я сказал что-то в утешение. Он прервал меня: «Нет- нет, чтобы испытывать дружбу, как и любовь, нужен орган, которого д’Аннунцио лишен. У него нет сердца. Он как человек, который хочет заняться любовью, но дыхание сбито. Ха-ха-ха!» Я ответил, что д’Аннунцио всегда говорил о нем дружески. Монтескьё помедлил: «Может, он был искренен, насколько это для него возможно. Может статься, что, в виде исключения, я силой своей преданности заставил его отрастить сердце, маленькое жестяное сердечко специально для меня, ха-ха! Но теперь этот инструмент вышел из употребления. Из-за всех горничных, с которыми он спал, у него атрофировалась способность чувствовать. Он сохранил лишь способность кусать, кусать друзей, любовниц. С тех пор как он стал импотентом, а вы же знаете, он теперь может удовлетворять любовниц только <нрзб>, он мне сам сказал, что его единственная утеха – это садизм».
Вот так, злобно и путано, со множеством повторений ad libitum[142], он говорил, пока мы целый час гуляли вокруг клумбы. Потом он взял меня под руку и сказал: «Пойдемте посмотрим
Ознакомительная версия. Доступно 59 из 297 стр.