Я пережила Румбулу - Фрида Зеликовна Михельсон
Честно признаться, я не совсем поняла, было ли это во сне или змея в самом деле лежала со мной, обвившись вокруг моей шеи…
После сенокоса наступает пора ягод. Мы часто собираем их вдвоем с Оливией. Она предупреждает меня, чтобы в лес ни в коем случае не пускаться без спичек: война разогнала волков прочь от линии фронта, и они стаями бродят теперь в наших краях. Изо дня в день мы собираем большие корзины грибов и ягод.
К нам в деревню доходят хорошие новости: говорят, что Красная армия овладела Елгавой, это совсем близко. Меня охватывает радостное волнение.
Я вынашиваю дерзкую мысль пуститься навстречу через линию фронта, но через несколько дней стало известно, что красных отбили и отогнали далеко от Елгавы[95].
И вообще, — уверяют соседи, зачастившие к Вилюмсонам, — немцы еще достаточно сильны и скоро прекратят отступление, они еще в состоянии стабилизировать фронт. Неудачи у немцев были и раньше, но в конце концов их никто еще не побеждал.
Я не выдержала и ввязалась в спор, убеждая, что Гитлер, наверняка, сломит себе шею, и ничто уже не изменит хода войны, — и все в таком духе.
Наверное, я вошла в раж и наговорила много лишнего.
Соседи, напуганные моими словами и моей откровенностью, еще пытаются возражать, но Оливия уже разнимает нас, спорящих, и заканчивает стычку, обращаясь ко мне с укоризной:
— Как Бог пожелает, так и будет, а нам, верующим, совершенно незачем заниматься политикой, да еще ссориться из-за этого!
Соседи расходятся, она сухо с ними прощается и, недовольная, уводит меня из дому.
Лето на исходе. Приближается сентябрь. Красные уже очищают Латвию, но Рига все еще у немцев. Оливия едет туда, развозит знакомым грибы, ягоды и возвращается с новостями: немцы готовятся сдать Ригу, они спешно эвакуируются и угоняют с собой насильно в Германию жителей. В армию забирают почти всех мужчин, даже тех, кто имел раньше бронь.
Тотальная мобилизация докатилась и до Вилюмсонов: забрали Гейна. Немцы, правда, еще посчитались с их религиозностью: верующим-адвентистам запрещено брать в руки оружие. Его определили поваром в одну из воинских частей в Латвии. Таким образом, ему удалось избежать передовой.
В один из тех ранних осенних солнечных дней мне снова суждено было пройти по узкой тропинке жизни над пропастью смерти. Это было в середине сентября, в субботу после полудня.
Я вернулась домой на субботний день после недельного пребывания в лесу, чтобы помыться, привести себя в порядок, взять еду. Я лежу в постели в одежде и отдыхаю.
Вдруг к дому подкатили три подвыпивших полицая-немца и один латыш-переводчик: проверка документов. Входит переводчик, он как назло трезв и деловит.
— Кто здесь живет и сколько людей у вас прописано? Принесите, пожалуйста, домовую книгу! — приступает он к делу, обращаясь к хозяину.
Между тем в дом вваливается вся орава полицаев. Нас всех лихорадит, старушке делается плохо, ее укладывают в постель, старик Вилюмсон копается в каких-то бумагах, наконец вытаскивает домовую книгу и передает переводчику.
— А кто эта женщина? — спрашивают они обо мне.
Я лежу головой вниз ни жива, ни мертва. Подумать только — какой кошмар: пройти через столько смертей и невзгод, а тут, когда освобождение уже — рукой подать, когда красные стоят в 20–30 километрах отсюда, так глупо попасться в лапы зверей и погибнуть.
— Это наша знакомая, она помогает нам на огороде, — отвечает сбивчивым дрожащим голосом Фердинанд Вилюмсон.
Меня прошиб ледяной пот, слушая этот диалог полицая с хозяином.
— А почему она не вписана у вас в домовую книгу?! — заорал немец.
— Она только недавно приехала, и мы еще не успели пойти в управу, — продолжал Вилюмсон неуверенно оправдываться.
Я все не встаю, лежу, но во мне уже горит, бушует ураган, как в Румбульском лесу перед расстрелом. Я уже вижу, как меня будут расстреливать здесь же, на дворе, у всех на глазах, да и Вилюмсонов не пощадят, скосят до одного, дом спалят и сровняют с землей, всю деревню вырежут.
Один полицай направляется к моей постели и спрашивает:
— Кто вы такая?! Предъявите документы! Я резко поднимаюсь из под пальто, судорожно хватаюсь руками за голову, будто со мной приступ, глаза не поднимаю и начинаю истерично пересыпать по-латышски, что не понимаю немецкий, не знаю, чего от меня хотят. Переводчик повторяет мне по-латышски немецкое требование:
— Где ваши документы? Предъявите их!
Я сунулась под кровать, достала чемоданчик, стала рыться, перебирать вещи. И тут вмиг я вскочила, бросилась от них в сторону и стала кричать, как в припадке безумия:
— Я бежала от проклятых большевиков и все потеряла — и документы, и дом, и родных, и все, все!.. Я была в истерике.
— Откуда вы бежали? — продолжал переводчик допытываться.
— Из Гулбене (мы знали, что эти места уже освобождены). Я остановилась. Стою в той же позе: руки за голову, глаза вниз, проклинаю красных за разорение моей богатой усадьбы. Мгновение тишина. Одна лишь я всхлипываю. Затем один из немцев снова спрашивает, понимаю ли я по-немецки. Я покачала головой, на них не смотрю.
— Скажите ей, пусть она завтра же пойдет в город и явится для регистрации беженцев, там ее отправят в Германию, — сказал немец переводчику, и тот повторил фразу для меня по-латышски.
Они вернули Вилюмсону домовую книгу, попрощались, отдали по-военному честь и вышли.
Как пригвожденные, мы остались на своих местах, не веря глазам, словно все это во сне. Со слезами счастья Вилюмсоны расцеловали меня.
— Слава Господу, это Его всемогущая рука, — лепетали мы долго слова молитвы и плакали.
Из окна было видно, что полицейские от нас направились на хутор к Юркевичам и надолго там задержались.
А наутро с самого рассвета к нам прибежала с плачем жена Юркевича и рассказала, что у них было.
Полицаи схватили старика, допрашивали и пытали, угрожая расстрелом. Они требовали от него признания о месте нахождения дезертиров и выуживали сведения о соседях, спрашивали о Вилюмсонах и обо мне.
Но Юркевич держался стойко и честно, и никого не выдал. Поиздевавшись вволю, ничего так и не добившись, они в конце концов убрались, но пригрозили в случае разоблачения расстрелять всех.
В тот же день к нам